— Между кем?
— Между евреями.
— Это смотря какие евреи.
— Я хочу сказать: типа как у голубых. Вы можете сразу отличить еврея от нееврея?
— Не всегда. Я, например, редко ошибусь, приняв гоя за еврея, но вполне могу не распознать еврея при первом общении.
— А как ты это определяешь?
— Трудно сказать. Нет какого-то четкого критерия, тут всего понемногу: черты лица, мимика, жестикуляция, манера речи.
— То есть это расовые признаки?
— Я бы не назвала их расовыми.
— Религиозные?
— Нет, уж точно не религиозные.
— Тогда что?
Она не могла объяснить.
— Но связь все-таки существует?
— Я же сказала, не всегда.
— А с Сэмом?
— Что такое — с Сэмом?
— С ним у тебя существует связь?
Она устало вздохнула.
Она вздыхала и позднее, когда Треслав снова задавал этот вопрос — во второй и в третий раз. Правда, в третий раз причиной вздоха были не только его беспочвенные подозрения. Дело в том, что как раз накануне Сэм неожиданно явился к ней в музей. Прежде он ничего подобного не делал, и она не знала, чем объяснить этот визит. Создавалось впечатление, что Финклер материализовался из разговоров Треслава, из его настойчивых напоминаний.
В первую минуту она буквально разинула рот от удивления, чем, должно быть, удивила и самого гостя.
— Какими судьбами? — спросила она, пожимая протянутую руку.
Правильный ответ был ей уже известен: появление Финклера было предопределено страхами ее возлюбленного.
— Я проезжал мимо и вдруг подумал: почему бы не заглянуть в музей? — сказал он. — Посмотреть, как идут дела. Джулиан здесь?
— Нет, он в последнее время не приходит. Ему здесь нечем заняться, пока мы в таком разобранном виде.
Финклер оглядел застекленные стенды, стенную роспись, ряды дисплеев с наушниками. На дальней стене он заметил увеличенный фотоснимок, кажется сэра Исайи Берлина вместе с Фрэнки Воаном.[115]Хотя эти двое вряд ли могли попасть в один кадр.
— А по-моему, все выглядит вполне собранным, — сказал он.
— Одна видимость. Еще ничего не подключено.
— Значит, я сейчас не могу проследить свою генеалогию по базе данных?
— Я не знала, что вы этим интересуетесь.
Финклер пожал плечами в знак того, что и сам толком не знает пределов своим интересам.
— Могу я рассчитывать на небольшую экскурсию? — спросил он. — Или вы слишком заняты?
Она взглянула на часы:
— Разве что минут на десять. Но обещайте не воспринимать увиденное с таким сарказмом, как в прошлый раз, когда мы затронули эту тему. Еще раз напоминаю: это не музей холокоста.
Он улыбнулся, и Хепзиба отметила про себя, что он не так уж несимпатичен.
— А хоть бы и холокоста, — сказал он.
2
Когда Треслав сказал Хепзибе, что Финклер выглядит одиноким, он не стал уточнять, на чем основывалось это его впечатление. А основывалось оно, помимо собственного страха Треслава перед одиночеством, на эсэмэске от Альфредо следующего содержания: «видел твоего крейзанутого телеголовастика он шел снимать блядей удивлен что тебя с ним не было».
Треслав ответил: «откуда ты знаешь что он шел снимать блядей?»
Альфредо потребовалось два дня, чтобы снизойти до пояснения: «у него язык свисал до пупа».
Треслав набрал текст: «ты не мой сын», но не отправил это послание. Он не хотел давать Альфредо повод пройтись насчет его отцовской состоятельности.
Что касается Финклера — оставляя в стороне подозрения, — то Треславу было его очень жаль, если низменные инсинуации Альфредо имели под собой основания, и жаль вдвойне, если они не соответствовали истине. Так или иначе, Финклер выглядел несчастным человеком, оставшимся без домашнего тепла, к которому хочется возвращаться, и без жены, о которой нужно заботиться.
Это воистину тяжко — потерять женщину, которую ты любил.
3
— Я думаю, это всего лишь твои фантазии, — сказал Либор.
Треслав пригласил его полакомиться сэндвичами с солониной в заново открывшемся «Нош-баре»[116]на Уиндмилл-стрит. Много лет назад Либор приводил сюда Треслава и Финклера в процессе приобщения юнцов к тайным прелестям лондонской жизни. В ту пору сэндвич с солониной в Сохо символизировал для Треслава проникновение в запретный мир космополитического обжорства и разврата. У него возникало такое чувство, будто они перенеслись в эпоху заката Римской империи, пусть даже сэндвичи с солониной и не входили в меню древнеримских чревоугодников. А сейчас Треслав задумывался уже о другом: что, если это закат его собственной жизни?
Для Либора такой вопрос был куда более уместен. Старик тщательно отделял куски засоленной говядины от ломтей ржаного хлеба, который плохо переваривался его желудком, а отделив, потом так и не попробовал мясо. Он не попросил горчицы. Он отказался от маринованных огурчиков.
Он теперь уже не ел, а только перекладывал пищу с места на место.
В былые годы он бы ежеминутно поглядывал в окно, на дефилирующих по улице живописных представителей богемы. Сейчас он смотрел на все как сквозь закрытые веки. «Похоже, я зря привел его сюда», — подумал Треслав.
Но эта встреча, если честно, задумывалась им не ради Либора и ностальгических воспоминаний. Она была в первую очередь нужна самому Треславу.
— С какой стати мне фантазировать? — спросил он. — Я счастлив. Я влюблен. И, как мне кажется, не безответно. Откуда в таком случае берутся эти страхи?
— Оттуда же, откуда всегда, — сказал Либор.
— Это слишком чешская мысль, чтобы я уловил ее с ходу. Ты можешь пояснить?
— Все наши страхи приходят оттуда, где таится ожидание конца времен.
— Это еще более по-чешски. Я вовсе не ожидаю конца времен.
Либор улыбнулся и накрыл его руку дрожащей старческой ладонью. Это движение, исключая старческую дрожь, напомнило ему аналогичный жест Хепзибы. Почему все норовят похлопать или погладить его по руке?
— Друг мой, все эти годы, сколько я тебя знаю, ты ожидаешь конца времен. Ты готовишься к нему всю жизнь. И Малки заметила это в тебе уже при первом знакомстве. Она сказала, что тебе не нужно даже слушать Шуберта, поскольку ты и без того вполне созрел.