И находит гнилую картошку. В шорохе листьев ему вдруг померещилось виноватое хихиканье Яны — будто это она вложила ему в голову эту глупую фантазию. Или сама выкопала все эти проклятые ямы.
У дома, в луже собственной тени, росла рябина. Когда отцветут черемуха и яблони, распустятся ее белые цветы, привлекающие только мух.
К забору проволокой была привинчена табличка «Чаща». Не Боровая, конечно, и на название улицы это было не похоже, скорее на какую-то местную шутку или легенду. Может, Яна разобралась бы.
Яр вдруг ощутил странное, почти непреодолимое желание ей позвонить. Заехать за ней в прокат, привезти ее, обвешанную черными перьями и меховыми воротниками. Пусть посмотрит на ямы обведенными черным глазами, потрогает каждую их них и скажет, что вот здесь земля теплая. Скажет, что ответы всегда горячее безвестности, и взгляд у нее будет такой, будто эти слова имеют смысл.
Странное было желание. Яр, конечно, его проигнорировал.
Замка на двери не было, только проволока на дверной ручке. В доме было темно и душно. У двери висел желтый динамо-фонарь. Яр долго крутил стрекотавшую и потрескивающую ручку и, наконец, фонарь выплюнул на пол луч белого света.
Дом был почти пуст. На панцирной кровати лежали стопкой несколько полосатых матрасов, под кроватью — обвитая хвостом шнура электроплитка и мятая медная джезва. Яр не знал, что рассчитывал найти — точно не ящик с пыточными инструментами и залитый кровью пол — но почему-то все равно ощутил укол разочарования. Дом выглядел давно брошенным. Дом не выглядел, как место, где можно было перезимовать.
Конечно, есть еще дом Надежды Павловны, но вряд ли отец Рады смог прожить там несколько месяцев, не включая свет и не разжигая печь.
Под столом он нашел крышку люка в подпол. Она разбухла, а прикрученная к ней дверная ручка оторвалась с первого рывка. Пришлось сходить на улицу, найти в куче мусора подходящий кусок арматуры и долго возиться с крошащимся деревом, чтобы обнаружить, что подпол наполовину затоплен.
Яр посветил в мутную взвесь и решил, что может, конечно, побродить по пояс в воде и поискать ящик с инструментами или пару трупов там, но этим можно заняться и вечером. А пока не зашло солнце — придется возвращаться на участок и раскапывать особо подозрительные ямы.
…
К вечеру он успел озвереть, смириться и снова озвереть. Даже в армии, когда он несколько месяцев занимался тем, что копал и закапывал ямы, это казалось более осмысленным. Может, потому что тогда на дне ямы хотя бы не обнаруживалась издевательская куча мусора, баллоны из-под краски или непознаваемые комки бумаги.
Участок был перекопан. Яра никто не тревожил, даже в милицию никто не позвонил. Он уже собирался лезть в подпол, когда вспомнил, что дом находится рядом со свалкой. Если ему повезет, она окажется не просто кучей мусора, и может, у нее даже будет сторож.
…
Ловкие пальцы у девушки, которая заплетает ей косы. Ловкие холодные пальцы с острыми ногтями, сигарета в зубах, ментоловый дым, стелющийся ей в лицо.
Яна смотрела в экран телевизора с выключенным звуком. Играло радио, и может, оно могло бы заменить ей бубен. Только теперь она никогда не провалится за стекло. Бубен в ее руках останется просто черным кругом, из которого извлекается звук. А может, она научится делать что-то другое, но никогда, никогда больше не проникнет за экран телевизора.
Ей это нравилось. Она смотрела в экран и пыталась отрешиться, растянуть момент, когда ее волосы переплетают с синими и белыми шнурками новых прядей, плетут ей новую жизнь. Раньше она непременно вспомнила бы какой-нибудь заговор, но сейчас почему-то слова не находились.
И сказка не приходила. Яна с тупой обреченностью продолжала таращиться в экран, заранее зная, что ей там покажут.
Магнитофон мигал зеленой лампочкой. Девушка обещала остаться светом вдалеке. И вот сейчас должно что-то произойти, должны показать то, чего Яна ждет уже несколько часов. Но это все никак не случается.
Телевизор показывает рекламу.
Время тянется, а потом несется.
Тянется, капает, а потом сгорает, как шнур запала. Только взрыва никак не происходит.
Синяя косичка. Белая косичка. Снова белые пряди, снова голубые глаза. Такие же, как были у Смерти, которую она видела там, в реке. Такие же, как у Веты.
Синяя. Белая. Белая. Синяя. Разноцветные бусины на концах.
Яна выйдет отсюда и станет звать себя Дианой. Она всегда будет пользоваться только красной помадой, потому что у твари, из которой она рождена, был окровавленный рот и окровавленные руки. Она будет рисовать зеленые стрелки на голубых глазах, будет слушать Эмили Отем, как говорил Лем, будет ездить автостопом. Прокат она продаст, и может, ее ограбят раньше, чем она успеет их потратить. Может, ее еще изнасилуют и убьют, и тогда все кончится, и она сможет сказать Вете, что нашла похожую смерть, а значит, хоть немного меньше перед ней виновата. Но сейчас она на это не надеется. Сейчас она надеется, что ей успеют доплести косички. Что получится сохранить хоть каплю достоинства когда она увидит — неизбежно увидит — то, чем закончился их с Лемом поход на реку.
Смотрит. Надеется. И знает, что ничего у нее не выйдет. Новорожденные всегда кричат.
Если Диана выживет, то уедет в город, в который стремятся такие, как она. Продаст прокат, откроет там палатку с кофе. Станет варить отличный эспрессо и жарить отвратительные пышки.
Худшие пышки в городе. У всех ее бизнес-идей одинаково обреченное будущее.
Она запишется в библиотеку, снимет комнату в коммуналке, чтобы всегда слышать соседей. И когда ее демоны будут просыпаться, станут скрежетать и каркать у нее в голове, она сможет говорить себе, что это всего лишь люди, которые живут за стеной, курят на кухне или ругаются в коридоре.
Однажды ей наверняка придется умереть и там. Сколько перерождений потребуется, чтобы истребить, выжечь то, что называлось Яной? Когда она не сможет вспомнить прошлого имени и того что сейчас, вот-вот увидит на экране?
С первыми скрипичными нотами «Горько-сладкой симфонии» на экране появился встревоженный репортер.