на самом деле в передовые не вышли и грамоту почётную от Молотова, Маленкова и Булганина с Кагановичем не получили, и письмо от них же – попросили производство мяса прекратить, в Москве, мол, некуда его уже девать, ну и Америка там начала маленько мандражировать. Вот что значит, Карлыч, грамотный-то человек, нашему мужику и в жизнь такое в голову бы не пришло, ну, мне вот… ни за что бы… Его потом какую-то область, говорят, отсталую приподнимать правительство назначило. Но. Такой хошь чё, пожалуй, приподымет – хошь и страну – и ту, наверное.
– Да-а, – говорит Иван Карлович. – А мясо-то, скорей всего, не в Москву, а куда-нибудь там в Африку отправили. Там же какой, писали, голод был – мор настоящий. Пол-Африки корова вроде языком слизнула. Там уж одно время и негров-то почти не оставалось, потом уж из Америки немного подвезли, так и те бы вскоре все позагибались, наверное, сами-то они работать не умеют, пляшут только да поют, если бы мясо наших яланских бычков туда не подоспело.
– Да-а, – говорит Егор. И думает: «Клюнул, нет ли, швабер, интересно?.. А чё-то кажется мне, получатса… но, правда, хрен бы его знал?» И сплюнул трижды – въяве, а не мысленно. И сказал вслух: – Ну, язва!.. Крошка какая-то попала, чё ли?..
– А ты мне с мясом, – говорит Иван Карлович, – историю одну, Егор, напомнил. Мы раньше на самом берегу Волги жили. А перед началом войны с отцом колбасы наделали, окороков накоптили и всё это на чердаке развесили – и красотища же! А тут нам – бац! – и ультиматум: на сборы сутки – и сюда. А у меня там дружок, чуваш один, оставался, хороший парень, на пятёрки одни учился… так он писал мне после. В дом наш мужик поселился. Ну такой, писал чуваш, ленивый был. Чувствует, что вкусным пахнет, а на чердак ему лень было забраться. Лежит да лежит на нашей пуховой перине. И сапоги, наверное, не снимал, такая чушка. Лежит да слюни в подушку пускает. А к осени дожди зарядили. Колбаса и окорочка набухли от сырости, отяжелели, сорвались, потолок проломили – такая масса там! – и мужика того зашибло сразу насмерть.
– Да-а, – говорит Егор. – Ну а у нас вон, вишь, быки… с быками дело было… вот чё… Вот, чёрт, Карлыч, – говорит Егор, – а может, чё, а может, мы маленько это… может, ещё малёхо треснем?
– Давай, – с ходу, с горяча-то, соглашается Иван Карлович.
– Дак… а у меня-то это всё… и было только, – говорит Егор, от неожиданности оробев; он и не думал, что так скоро всё решится; но тут же и хватает за рога быка – и говорит: – А у тебя, случайно, медовушки не найдётся? Так только, малость, чтобы посидеть… шибко уж хорошо тут у тебя… но, – говорит, – как на курорте, – и для надёжности уж добавляет: – Разве уж Эльза – та не разрешит?
Иван Карлович задумался, замешкался, после, повеселев вдруг, говорит:
– Ну ладно… может быть, чуть-чуть, – встаёт, идёт и на ходу роняет: – Нам Эльза что – нам Эльза не указ.
«У, рожа оккупантская, – думает, сплюнув, Егор. – Окорочка и колбаса. Да то да сё да ещё третье. А если бы винишка не принёс Егор, и медовухи хрен бы от тебя дождался… Ещё – ему там в голову придёт чё – и откажет… тьпу, тьпу, тьпу… счас медовухи-то бы ладно…»
Солнце в черёмухе, как малое дитя, играет. Воробьи за наличниками возятся – гнездятся. Кот сибирский вышел из ограды и упал на траву, задрав кверху лапы, – жирный.
«У-у, морда полицайская, – думает Егор про кота, – сам вроде наш, а служишь фрицам».
А тут уж и Иван Карлович поспешает с бидончиком. И до калитки лишь коснувшись, говорит:
– Наливал сейчас – и вспомнил… Это… когда сюда нас с Волги… доставляли… тогда. В теплушках. Жара. Двери настежь. Яйца в котелках на солнце варили – пекло так. Ну, и один мужик был… Мерклингер – по фамилии. Возле двери задумался о чём-то, сало подвяливая на ладони. А к Челябинску-то, что ли, подъезжали – поворот крутой там, градусов на девяносто – как вильнуло, так и вылетел Мерклингер. Вылетел да и не совсем удачно, совсем даже неудачно – головой об столб. Вскочил да и давай бежать, от поезда, глядим, не отстаёт. Ещё, пожалуй, и быстрее. Поезд-то – тот остановки делает, а Мерклингер – этот уж без передыху. Перед Новосибирском, на виду уже, так, с салом в руке, его и подзамёл патруль. Связанного и привезли. А толку-то. Он и связанный бежал всё, всё сучил ногами. Так и со свету сбежал – от перенапряжения в Исленьске помер – и третьей родины своей не повидал. Не жара такая бы, так он и до Ялани в полном здравии бы доскакал. Сало бы только, может, растопилось. Врач его ощупал, осмотрел, всего обследовал, как птицу, и заключение такое вынес: нерв скоростной какой-то повреждён… Врача потом сослали ещё дальше – ненцев лечить. Вот так, Егор, такое дело, – говорит Иван Карлович, на скамеечку уже присаживаясь и на столик ставя бидончик.
– Да-а, – говорит Егор. И думает: «А вот уж тут-то, точно, брешешь, фюрер: хрен кто в вагоне дверь бы вам открыл… Я уж у родственничков-то твоих по фатерлянду вдоволь накатался», – думает так Егор и на бидончик косится. Запотел бидончик вкусно: холодненькая, значит, медовуха – из погребка, из ледничка ли. – Да-а, – говорит Егор, воспрянув духом, умом оживившись. – А у нас тут вот быки, холера… А в том загоне, где они кормились, после репей – повыше этой вот черёмухи – поднялся, а на листьях его гусеницы завелись… ну, я не знаю, прямо, как и с чё… ну с чё?.. ну, разве вон чуток свиней твоих поменьше. А из гусениц этих потом бабочки чёрные вывелись; вывелись, огляделись, с обстановкой сладились на глаз, – а там глазишшы-то, помилуй Господи, – позицию тщательно изучили, взлетели – и будто ночь среди дня наступила: люди стали лампы зажигать да на часы с большим сомнением поглядывать – в чём, дескать, дело? На скворечник где какая, смотришь, если села, дак и скворешня, слышишь, тут же хряснула. Народ до того переполошился, что чуть с ума некоторые не свихнулись. Мужики, из дома и не выходя, прямо из окон по ним картечью из ружей лупили, а им картечь – слону дробина. Как налетят на чей огород, кочан капусты в лапы заграбастают – и к себе в загон обратно, там пируют – хрускоток