иногда упрекают в употреблении слишком длинных цитат, но что делать, когда хочется показать другого больше, чем себя?
«В краях, обделенных солнцем, винная культура прозябает, хиреет. Но дело не только во вкусе, запахе, прикосновении. Я люблю текучую природу вина. Его можно переливать из гранитной ванны в амфору, из чана в бочку, из бочки в бутылку, из бутылки в бокал, из бокала в рот. Оно может пересекать границы государств и континентов, путешествовать вместе с астронавтами к черту на кулички и при этом оставаться самим собой. Точно так оно ведет себя в литературе, переливаясь из жанра в жанр: о нем можно писать прозу, стихи, эссе, монографии, детективные рассказы и романы, философские трактаты, но при этом его проворные повадки, вдохи и выдохи, красноречивые подтеки всегда узнаваемы. Оно пропитывает воздух, почву, книги, эфир. Винный писатель, работающий в водочной культуре, обрекает себя на одиночество. Но ему есть чем скрасить это одиночество. И у него всегда найдется такой же одинокий собутыльник».
Я пью один, со мною друга нет, – интересно, написано это в винной или в водочной культуре? Но не буду соваться со своим прозаическим ареометром в мир поэзии, в котором, наверное, все одиноки, ибо ничто высокое никогда и никем не понимается так, как грезилось его творцу. Даже в мире благородных вин и утонченных их ценителей: «Видите ли, синьор, благородство вина – в послевкусии. Вы пьете бароло, слегка причмокиваете. Но только после последнего глотка понимаете, что встретились с чудом. Увы, вы его проморгали. Осталось только воспоминание…»
Однако и столь летучие предметы все равно вовлечены в мир геополитики и глобализации, борьбы авторитарных и демократических грез.
«Я хочу, чтобы у меня был большой выбор вин и чтобы они продавались за человеческие деньги. Потому я – сторонник глобализации, т. е. культурно-экономической конвергенции. Закрытые государства душат культуру, в том числе и винную. В нацистской Германии, в Испании при Франко и в Португалии при Салазаре винная культура хирела: государство мешало свободной циркуляции капитала, частной инициативе, конкуренции и обмену опытом с другими виноградными странами. Диктаторы связывали виноградарей и виноделов по рукам и ногам полугосударственными кооперативами и общенациональными винодельческими союзами. Качество продукции испанских, португальских, чилийских вин резко улучшилось после свержения диктатуры. Шансы на прогресс появились у Болгарии, Венгрии, Грузии».
Герцен, правда, еще полтора века назад в открытой Франции сетовал на то, что в Париже невозможно купить хорошие сигары: не стоит, объяснял хозяин, выписывать один ящик для знатоков. Так что возможна не только политическая, но и вкусовая, шире – эстетическая диктатура посредственности, к которой, что касается вин, я охотно отношу и себя. А потому, возможно, лучше, чем утонченный поэт, понимаю нашу силу – силу невежества. Все высокое и утонченное создает не демократия и не автократия, но аристократия, на сторону которой, на сторону ее рудиментов, ростков и проблесков, на мой взгляд, и стоит становиться художникам.
В том числе на сторону друг друга, невзирая на то, какими политическими сказками в данную минуту увлечен наш товарищ по музе, по судьбам. «Самые сообразительные французские виноделы» тоже поняли, что без сказок, без поэзии не только политические системы, но и вина не могут выдержать испытания грубой реальностью, «они привлекают к сотрудничеству географов, антропологов, имиджмейкеров, которые разрабатывают новую винную идеологию с упором на местный колорит, фольклор, историю края». Пример Элис Манро показывает, что без поэзии тускнеет и чахнет даже умная точная проза. Читая верлибры Игоря Померанцева, я понял, чего ей не хватает – ассоциаций, символов: каждая фраза у нее означает не больше того, что она означает. А лирический герой Померанцева, целуя внуков, понял, что крохотные итальянцы и французы привыкают к запаху вина с младенчества, так что все начинается не с первого мальчишеского глотка, а с дыхания. Белый же кипящий раствор воды с анисовкой, разлитый в прозрачные сосуды, превращается в матовые лампочки, – «и уже до рассвета / что-то в них горит,/ не выключается».
Не в лампочках, а в тех, кто их глотает.
В элегантном томе Померанцева и главки его радиоповести «Баскская собака» могут быть прочитанными как стихотворения в прозе. Что способно прозаического прозаика навести даже на мировоззренческий вопрос о предельно допустимой концентрации поэзии в прозе. С одной стороны, вроде бы чем больше ее, тем лучше, но, с другой, она способна своей роскошью отвлекать от прямого содержания…
Однако рассуждать о столь тонких материях уже нет места, и слава богу – меньше шансов оконфузиться.
Стокгольмский синдром
Известие о причислении новой звезды с Востока (имя не расслышал, что-то вроде Инь Янь) к лику Нобелевских Лауреатов застало меня в весьма просвещенном литературном обществе, и ни у кого даже предположения не мелькнуло, что речь может идти о великом писателе – сразу стали обсуждать, шпилька это китайским властям или, наоборот, жест дружелюбия, о китайском Пастернаке идет речь или о китайском Шолохове. Нобелевский комитет столько занимался политиканством (а всякая утилизация культуры и есть политиканство), что каждая интронизация заставляет высматривать какую-то интригу, выискивать конъюнктуру: что это – кость, брошенная феминисткам? Или какому-то меньшинству? Правым, живущим под властью левых, или левым, живущим под властью правых? Либералам в коммунистическом окружении или коммунистам в либеральном? Традиционалистам, борющимся с модернизаторами, или модернизаторам, борющимся с традиционалистами? Тогда как искусство, наоборот, призвано возвысить нас над этой дребеденью.
Однако политическая и всяческая суета начала тут же бренчать со всех сторон. Нобелиатка 2009 года железная и бездарная Герта Мюллер: награждение Мо Яня катастрофа, нельзя давать главную литературную премию члену Коммунистической партии, участвовавшему в каллиграфическом издании речи председателя Мао о литературе и сравнивавшему цензуру с необходимой, хотя и неприятной проверкой в аэропортах; Салман Рушди: Мо Янь прихвостень режима вроде советского аппаратчика Шолохова, – этим Катонам Цензорам не до таких пустяков, как грандиозный «Тихий Дон», до которого им как до неба; это их предки и Гоголя почти свели в могилу за размышления о пользе цензуры (она заставляет переходить от частностей к общему). Зато моде политические грешки Мо Яня безразличны: «Всем тем, кто хочет быть в тренде, рекомендуем к чтению».
Без бренда нет тренда, а бренд Нобелевки бренчит сегодня громче всех пустых бочек, даже и ее мотивировки – образцы напыщенного пустословия – прочитываются с почтением. «Галлюциногенный реализм сочетается с народными сказками, историей и современностью» – так аттестуются заслуги Мо Яня. Но каким, позвольте, образом подобные мичуринские гибриды служат литературе?
Лев Толстой, многажды обойденный стокгольмскими владыками за его анархизм, антисексуальность и прочие