— Ну а теперь вы выпьете с нами чая? — спросила она.
Я согласился, поднял с подноса уже наполненную чашку — конечно, она насыпала туда слишком много сахара и налила подогретое молоко.
— Этот чаначур из Халдирама, — сказала Читра, передавая мне вазочку. — Лучший в Калькутте.
— Нет, спасибо.
— В комнате так холодно, — сказала она. — Дует из окон. Почему у вас нет занавесок?
— Потому что из-за занавесок не было бы видно прекрасного пейзажа.
— И ступеньки такие скользкие. — Читра показала рукой на изящную лестницу, ведущую на второй этаж. — И перил нет. Я боюсь, что Рупа и Пью упадут.
Я повернулся и посмотрел на толстые, тяжелые ступени, прикрепленные прямо к стене и напоминающие подвешенные полки, на воздушную конструкцию, как будто летящую вверх. Мама до последних дней поднималась и спускалась по этой лестнице без единой жалобы. Чего хочет от меня эта женщина?
— Почему нет перил? — спросила Читра.
— Потому что так нам больше нравилось, — отвечал я, стараясь говорить спокойно. — Потому что так красивее.
Больше нам нечего было сказать друг другу. Мы сели перед телевизором и стали смотреть идиотскую программу, Читра что-то вязала крючком, а я думал, как мне пережить еще четыре недели в ее обществе. Мы все ждали моего отца, ждали, чтобы он объяснил нам, пусть даже самим фактом своего присутствия, почему мы должны сидеть в одной гостиной и вместе пить чай? Наконец отец приехал и с порога попросил меня помочь, оказывается, он купил елку, и теперь ему было не развязать веревки. Я был рад выскочить на холод в одном свитере и без перчаток, иголки кололи мне пальцы, ледяной ветер обжигал лицо. Мы втащили елку в дом и прислонили к стене в углу гостиной, рядом с камином. Читра и девочки собрались вокруг, рассматривая елку.
— Но ведь у вас полно таких деревьев снаружи, — нерешительно сказала Читра, указывая рукой на окно.
— Нет, там другие, — терпеливо объяснил я. — Там растут сосны, а это ель.
Отец сказал, что где-то в подвале хранится коробка с елочными украшениями и гирляндами, оставшимися с первой зимы, когда мы еще праздновали Рождество вместе с мамой, и я удивился, что он не выбросил ее. Отец попросил меня спуститься вниз и поискать коробку. В подвале не было обычного беспорядка — мы слишком недолго жили в доме как полноценная семья, а все оставшиеся годы мама была мертва, а я находился в колледже. Все же в одном углу громоздилась пирамида коробок: пустые коробки из-под телевизора и стереоцентра и другие, заклеенные скотчем, явно привезенные из Бомбея и так и забытые за ненадобностью.
Я вытащил ключи от машины и использовал острый конец ключа, чтобы поддевать липкий скотч.
В одной коробке я обнаружил старые книги отца по инженерному делу, в другой — наш старинный сервиз, упакованный в газеты, белый, с орнаментом из оранжевых шестиугольников по краю тарелок. Я нашел лупу, пинцет, набор подносов и запечатанные бутылки с фиксажем, оставшиеся с тех дней, когда я начал увлекаться фотографией. Иногда мама приходила ко мне в темную комнату и тихонько сидела рядом, пока я проявлял пленки и печатал черно-белые фотографии. Мы вместе вдыхали запахи химических реактивов, кисловатые, резкие, и я думал, что могу защитить от них свои руки, в то время как ее бедное тело совершенно беззащитно перед болезнью. Она отслеживала вместе со мной время, требующееся для проявки, и даже подсказывала, когда наступала пора вытащить пинцетом кусочек бумаги из одной ванночки, чтобы прополоскать в другой. Мы оба знали, что надо купить таймср.
— Вот так я это себе и представляю, — произнесла она однажды задумчиво, сидя в идеально тихой, замкнутой и непрозрачной черноте маленькой комнатки. Я сразу понял, что она имела в виду, — что так она представляет себе смерть. — По крайней мере, я хочу, чтобы она выглядела именно так.
Коробка, которую я искал, называлась «Р-ство» и была подписана маминой рукой сбоку, а не сверху, так что я с трудом разглядел надпись. У меня не было сентиментальных воспоминаний о старых елочных игрушках, но я внезапно понял, что не хочу видеть, как Читра дотрагивается до них, достаточно того, что она трогала чайник, ложки и тарелки, что пользовалась телефоном, когда звонила отцу. Когда мама умерла, отец спрятал или выбросил так много ее вещей, что я даже упрекал его в том, что дом приобрел слишком безликий вид. В ту минуту я пожалел, что он не спрятал все.
— Я не нашел их, — сообщил я, возвращаясь в гостиную.
Отец ничего не сказал, не предложил пойти самому поискать. Рядом с Читрой он вел себя иначе, не раздражался по пустякам, даже не хмурился. Я предложил съездить в ближайший магазин и купить елочных игрушек, довольный, что у меня есть еще один повод выйти из дома. Когда я вернулся, мы с отцом установили елку, а Читра с девочками наблюдали за нами с дивана. Мы разложили по ветвям гирлянды из разноцветных огоньков, и я украсил елку. Я купил самые простые украшения — коробку ярко-синих шаров с серебристой отделкой, серебряный «дождик», но девочки пришли в полный восторг и заявили, что никогда в жизни не видели ничего красивее. Отец ушел наверх и вернулся нагруженный свертками, упакованными в одинаковую зеленую с золотом бумагу и перевязанными красными лентами — наверняка купил их все в одном магазине.
— Ну вот, здесь по два подарка на каждого, — сказал он всем нам. Рупа и Пью подошли к елке и осмотрели свертки, пораженные, что на них надписаны их имена.
— А можно сейчас развернуть? — спросила Пью Читру, как будто та могла знать ответ.
— Нет, до утра после Рождества разворачивать запрещается, — сказал я. — Можно только смотреть. Ну а если совсем невтерпеж — легонько потрясти.
— Как мило, — сказала Читра, наконец-то до нее дошло, что рождественская елка — красивое зрелище.
— Каушик, может быть, сфотографируешь нас? — предложил отец.
Я покачал головой. Я не взял с собой фотоаппарат, ту старую «яшику», которую когда-то купил мне отец.
— Но ты же всегда возил его с собой! — Гримаса раздражения, которая появилась после маминой смерти и исчезла с появлением Читры, вновь промелькнула на его лице.
— Я забыл взять его, — сказал я. Я действительно всегда привозил с собой свой старенький фотоаппарат, даже когда мы с отцом не планировали выходить на улицу вообще, но в этот раз я точно знал, что мне не захочется документировать происходящее.
— Я не понимаю тебя, — беспомощно произнес отец.
— Я тоже, — сказал я. — Ты не хотел фотографироваться уже сто лет как.
— Это неправда.
— Нет, это правда.
Мы говорили спокойно, как будто приводили друг другу факты, но на самом деле это был жаркий спор, глубину которого могли понять только мы с отцом. Я вышел на кухню, чтобы налить себе виски, и принес его в гостиную, а через несколько минут Читра объявила, что ужин готов. Во время еды все молчали, а когда мы поели, Читра собрала тарелки и унесла их на кухню, как и прошлым вечером, чтобы мы с отцом могли спокойно посидеть после ужина. В последние годы маминой жизни мы не могли позволить себе вот так сидеть и беседовать — ведь тогда споласкивать тарелки и загружать посудомойку входило в наши обязанности. Я уселся на диван, потягивая виски, а Рупа и Пью сели чуть в стороне от меня и снова уставились в телевизор. Отец сел в кресло и раскрыл газету — я увидел, что он открыл страницу с рекламой фотоаппаратов и, вооружившись красным фломастером, начал отмечать понравившиеся ему объявления.