— Эй, Желвак, — осторожно потряс я его за плечо, — слышишь меня?
В глубине души еще теплилась надежда: может, не убил, а ранил?
Желвак не отвечал. Да и не мог ответить. Самообман ни к чему. Уж чего-чего, а трупы я видел и знал прекрасно, чем отличается раненый от мертвого.
— Что? Что с ним, Молчун? — Гелка схватила меня за плечо. — Я и понять не успела…
Сколько же времени заняла наша драка? Уж по-всякому не больше, чем приходится об этом рассказывать.
— Отойди, белочка. Не смотри…
— Ты его?..
— Да, — медленно проговорил я, вытирая ладонь о штаны. — Убил. Зарезал…
И вот тут меня скрутило по-настоящему. Желудок сжался, спазмом толкнул остатки скудного ужина вверх, заставляя скорчиться в приступе жестокой рвоты. Совсем некстати вспомнилась фраза, которую узнал еще в детстве: блевать хочется, а нечем. Кто же так говорил? Кажется, Клеон.
Пришел в себя не сразу.
Гелка сидела рядом, слегка касаясь рукава моей рубахи. Во дела! Я-то думал, что она и видеть меня теперь не захочет. Кому приятно общаться с убийцей? Но девка не ушла. В сторону мертвого Желвака она даже не глядела. Словно пустое место было на поляне.
Я ощупал бороду — умыться бы. Неспешные воды Аен Махи проплывали мимо песчаного берега совсем недалеко — шагов пятьдесят. Вот пробираться к реке ночью весьма рисково. Места дикие. Медведь или волк запросто из чащи выскочить может. А то и клыкан. Я хоть их не видел, но наслушался о рыжем, невероятно прыгучем хищнике всякого. И в основном страшного. Ну, хочешь не хочешь, а идти к воде придется.
— Белочка, факел запали, пожалуйста, — противным каркающим отчего-то голосом — словно не сиду, а меня душили — попросил я.
— Угу, сейчас. Я мигом. — Девка вскочила и убежала.
Я тоже поднялся и побрел на заплетающихся ногах в сторону костра.
На одном из бревен сидела Мак Кехта. По-прежнему растирая горло.
— Га кьюн, феанни? Ты в порядке, госпожа? — Она кивнула. Попыталась заговорить, но закашлялась.
— Эм'ах пиэн? Очень болит?
— Та кьюн', Эшт. Я в порядке, Молчун, — нашла в себе силы ответить перворожденная.
И, когда я, уже собираясь отправляться к Аен Махе, принял горящую ветку из Гелкиных рук, добавила:
— Та бьех го, Эшт. Спасибо, Молчун.
Вот это да! Всю дорогу к реке и обратно я думал об одном. Знатная сида, ярлесса снизошла до благодарности. И кому? Животному, грязному салэх, чьих собратьев изводила лютой смертью повсюду, где могла дотянуться клинком, выцелить самострелом. Рабу, которого совсем недавно готова была запороть своей собственной ручкой.
Если бы у реки на меня напал какой-нибудь зверь, я бы, наверное, даже не заметил.
Глава XII
Правобережье Аен Махи, яблочник, день пятый, утро
Вольные всадники и коневоды — веселины — насыпают курганы над умершими сородичами. Чем выше курган, тем большим уважением покойный пользовался при жизни. Арданы тоже предают тела мертвых земле, но, в отличие от западных бородачей, высоких холмов над могилами не делают. Обычно они укладывают мертвецов на дно ямы, на бок — ноги согнуты в коленях и подтянуты к животу. Какое-то разумное зерно в этом есть. В подобной позе человек дожидается рождения в материнском чреве, и что худого в том, если так ляжет он в последний сон во чрево матери всего живого — земли. Для большего сходства погребения с появлением на свет арданы освобождают мертвых от одежды. Именно так — в чем мать родила — уроженцы Ард'э'Клуэна покидают Серединный Мир.
Зачем я это вспоминаю? А вот зачем…
Убитый мною Желвак был арданом. Бросить его на поживу лесным зверям и хищным птицам я не мог, несмотря ни на что. Достойное погребение — самая малая попытка успокоить свою совесть. Ночью я так тер руки розоватым прибрежным песком, что думал: сдеру шкуру к стрыгаевой бабушке. Потом полоскал ладони в студеной проточной воде, но так и не избавился от ощущения запятнавшей меня крови.
В детских фантазиях все мы видим себя героями, витязями и полководцами. В играх со сверстниками корявая палка обращается сверкающим мечом, который косит несчетные полчища врагов. И тем более дает простор мечтаниям пример отца, отсутствующего по полгода на границах со своим легионом, возвращающегося запыленным, усталым, с докрасна обветренным лицом. С чем сравнить запомнившуюся с детства картину? Огромный боевой конь задрал к небу черную морду с белой проточиной, сверкает начищенная сталь нагрудника и круглого шлема, увенчанного жестким гребнем плюмажа, почтительно согнутая спина оруженосца, придерживающего стремя… И вечерние рассказы о маршах, стычках с шайками пригорян, контрабандистами и охотниками за головами из бескрайних топей Великого болота.
Как же здорово было на другой день выскочить на задворки усадьбы с наспех обструганной веткой, назначить Дила и Роко, сыновей кухарки, одного военным трибуном, другого аквилифером и нанести сокрушительное поражение ордам голоштанных варваров в дебрях дальнего виноградника! Не деревяшка стучит о деревяшку, а, сталкиваясь, высекают искры закаленные клинки. Выпад, защита, снова выпад! «Падай, ты убит!»
Быть может, привыкнув с детства к «понарошечным» смертям и «понарошечному» убийству, мы застываем душой, черствеем сердцем? И потому так легко поднять клинок и нанести удар, обрывающий тонкую нить чужой жизни? Уничтожить величайшее чудо, дарованное нам Сущим Вовне.
Но если в детских играх можно протянуть руку поверженному врагу и вместе умчаться ловить в прогретом за день пруду головастиков, то взрослая жизнь — сложнее. Отнять жизнь может любой. Сильный — походя, с легкостью, по праву превосходства; слабый — хитростью; глупый — по незнанию; умник — по тщательно продуманному плану. А вернуть? Кто может вернуть покинувшую тело жизнь? Силач? Мудрец? По силам это воину — мастеру клинка или жрецу высшей ступени посвящения? Или, может, государственный муж, разменивающий без колебаний сотни и тысячи жизней ради высших интересов страны способен вырвать хотя бы одну душу с Поля Истины?
Нет, не способен.
По силам эта задача только Сущему Вовне. Но он не вмешивается в дела смертных и бессмертных. Бесстрастно и отстраненно наблюдает за суетой подвластных ему существ и ждет. Ждет просветления в умах и умиротворения в сердцах, мерилом которых и служит пресловутое Поле Истины, способное оценить соотношение добра и зла в душе каждого живого существа, его греховных и благих поступков. И убийство ближнего, вдалбливали мне в голову вначале мать с кормилицей, а затем и учителя Храмовой Школы, всегда считалось наитягчайшим грехом.
Со времен детства и отрочества прошли годы, которые отнюдь нельзя назвать тихими и учащими смирению — насмотрелся я в жизни всякого, — а вот, поди ты, неприятие убийства не стерлось, не выветрилось. Никакие обиды и несправедливости, творимые со мной либо на моих глазах, не ожесточили душу, не пробудили зверя.