— Как же нашли Джимми?
— Я не терял его из виду. За ним время от времени наблюдали, и когда он жил в приемной семье, и когда сбежал в Гринвич, я знал, кем он работает и с кем живет… Люди Буша уничтожили эмбрионы Христа, Ватикан запретил научные исследования Плащаницы, создать настоящего клона было невозможно, и Джимми стал моей единственной надеждой отомстить. Моей бомбой замедленного действия. Но мир еще не был готов к эксперименту, который я хотел поставить. Пока существовал запрет на клонирование, мне нечего было делать с Джимми. Решение президента Нелкотта изменило расклад. У Джимми не было медицинской карты — укус собаки подстроил я, чтобы был установлен его генокод, который и позволил компьютеру ФБР определить его местонахождение. Вот так. И теперь взрыв моей бомбы прогремит на весь мир. Камня на камне не останется. Погибнет Джимми на кресте или не погибнет, воскреснет он или нет, я разбудил веру, истерию милленаризма и религиозные войны: надвигается Апокалипсис!
— Что это даст лично вам?
— Я уйду красиво.
— Мошенником.
— Несдавшейся жертвой мошенников, которые правят миром. Я ведь поначалу был неплохим человеком, Эмма. Настоящим ученым, честным, увлеченным своим делом… виновным в глазах коллег в том, что слишком многого добился. Зависть, политкорректность и логика системы сломали бы меня, не ответь я на несправедливость — обманом.
— На что вы надеялись, согласившись на это интервью? Увлечь за собой в падение всех тех, кого вы одурачили?
— Конечно. Вы же знаете, у меня осталась только половина одного легкого, последние пять лет я живу на аппаратуре. Я постоянно кодирую свои стволовые клетки, чтобы они превратились в легочные, и каждый раз они заново программируют мой рак: чуда не происходит, я не живу, а цепляюсь за жизнь. Есть повод отвлечься.
— Если бы перед вами был Джимми, что бы вы ему сказали?
— Я горжусь им. Нынешний Джимми — это мой большой успех, его речь в соборе Святого Иоанна Богослова — моя единственная награда. Не важно, с помощью генетики или нет, я сотворил Христа изнутри. Запродав его правительству, я обожествил простого смертного, и вот теперь он готов принести себя в жертву за христианские ценности. Отступится ли он, когда узнает, что всего лишь человек? На это вы надеетесь, и этого я боюсь.
— Вы не попросите у него прощения?
— Я скажу ему: мужайся.
— Вы посылаете его на смерть. Ради чего? Ради себя?
— Пусть помнит, кем бы он был без меня — сиротой, безотцовщиной — и только. Я был посредником между ним и Богом. Моя миссия окончена, его — только начинается.
Я выключаю диктофон. За все время, пока звучала запись, Джимми не шелохнулся, будто и не слышал ничего. Как сидел с отсутствующим видом, когда мы вошли, так и сидит. Я бы не сказала, что он молится, его состояние больше похоже на прострацию, и, вероятно, его накачали наркотиками. Он тупо смотрит в одну точку где-то посередине моей головы — смотрит сквозь меня.
— Идем с нами, Джимми, — говорит ему Ким Уоттфилд.
Он не отвечает. Полчаса назад колонной из двенадцати машин мы приехали на ранчо пастора Ханли с пуленепробиваемыми жилетами и гранатами со слезоточивым газом. Ким Уоттфилд добилась от своих начальников разрешения на мое участие в штурме, надела на меня шлем и упаковала в два толстенных синих щита с гигантскими буквами ФБР. Но штурма не было. Эффекта неожиданности тоже. Пастор Ханли сам указал место, где Джимми молился, готовясь к Страстям. Он явно знал, в котором часу прибудет полицейский десант: на ранчо были камеры его телеканалов, все окрестное население и целая команда юристов.
Переговоры велись через мегафон; десять адвокатов доказали, ссылаясь на соответствующие поправки, незаконность преследования. Обвинение в насильственном лишении свободы пришлось признать безосновательным, поскольку были подписаны все необходимые бумаги: Джимми сделал выбор сам. Придраться к сообщению о его запрограммированной смерти, казалось бы, подпадавшей под закон, запрещающий самоубийство, тоже не удалось: воля к самоуничтожению как состав преступления отсутствовала, ведь продолжительность распятия должно было определить интернет-голосование. «Страсти-шоу» пастора Ханли, в полном соответствии с действующим законодательством о телепередачах, с юридической точки зрения приравнивалось к спортивным состязаниям, хронометраж и исход которых заранее неизвестны. Ныряльщику не препятствуют, когда он пытается побить рекорд пребывания под водой, — точно так же нельзя запретить верующему испытать себя в страданиях, принятых его Богом. Между прочим, каждый год в Страстную пятницу два десятка христиан распинают по их собственному желанию в городке Сан-Педро-Кутуд к северу от Манилы; ни одной смерти не было зарегистрировано за сорок лет воссоздания библейской казни, а местный рекордсмен висел на кресте тридцать шесть раз. Правительство Филиппин уже дало разрешение на трансляцию по спутниковому телевидению: все было законно оформлено, не придерешься, а принять на своей территории Страсти предполагаемого Мессии для этой страны, на восемьдесят процентов католической, раздираемой конфликтом с исламистами, которые требуют независимости южной части архипелага, было событием поистине судьбоносным. Этому акту веры и национального суверенитета, как напомнили адвокаты, тщетно противились США и Ватикан: Манила не могла ничего отменить, не вызвав серьезных волнений и дестабилизации в мировом масштабе.
Фэбээровцы сложили оружие. Со своей стороны, пастор Ханли в знак доброй воли согласился допустить меня к Джимми, несмотря на враждебность и злонамеренность, которые я-де позволила себе в моих статьях. Он отлично знал, что это ничего не даст.
— Идем с нами, — повторяет Ким.
Джимми по-прежнему молчит. Она поворачивается ко мне, безнадежно качает головой.
— Джимми! — настаиваю я. — Ты слышал? Ты такой же человек, как все, ты даже не клон! Ирвин Гласснер покончил с собой по вине Сандерсена, а следующей его жертвой будешь ты, вот и все. Очнись, умоляю, очнись же. У тебя нет никаких причин идти путем Иисуса. Тебя ничто с ним не связывает!
— Я знаю.
От его кроткого тона я лишаюсь дара речи. А он продолжает, глядя поверх меня, словно я воспарила над своим телом:
— Я пойду до конца, я должен, Эмма. Я не могу отступить, обмануть надежды христиан… На душе у меня такая печаль, что хоть вой, я оплакиваю Ирвина и молюсь, чтобы там, где он сейчас, он нашел ответ на свои сомнения, но мне и радостно тоже.
— Радостно? Ты радуешься, что тебя надули с твоим рождением? Что ты загнешься на кресте, где тебе вообще не место? Ты же слышал, что сказал Сандерсен, черт побери!
— Да. Я не сын Божий. Но может, хоть приемышем стану, если будет на то воля Его.
Он встает, подходит ко мне. Смотрит в упор, и такой покой, такая безмятежность в его глазах, что сил нет на это смотреть.
— Не пытайся изменить мою судьбу, Эмма. А лучше запиши ее. Все, что ты можешь для меня сделать, — написать книгу.