Косой, которого она сама оставила на осень, нам рассказывал.
Косой: Она мне говорит: приходи. Я пришел. Дверь открыта... Я стучусь — ничего. Стою жду. Стою жду. Жду. Жду... Заходить боюсь.
Мы: А чё боишься?
Косой: А-а-а, потом скажет, что спиздил что-нибудь! Меня и так на учете до первого заявления держат!
Мы: Ну и чё? Зашел потом-то?
«Ну... Да. Она вышла откуда-то и дверь широко открыла. Я стою. А она улыбается так. И рукой показывает. Ну, чтоб зашел. И говорит: гуд ивнинг... Гуд и-ивнинг... Кам ин. Я охуел! А она смеется: да заходите... На «вы»! Она мне сказала «вы»! Пиздец! Прикиньте! Я зашел и за ней. А там еще дверь открыта. Я глянул, а там ванна, белая-белая. Она из нее вылезла. Там пена еще была. И это. Это... »
Мы ждем. Никто ему не верит. Он мог там простоять у двери два часа. Надо знать Косого.
«Ну, в ванне... Еще вода колышется. Она, значит, только из нее вылезла!.. »
Не знаю, как другие, — я ему не поверил. Но вот эта вода, которая колыхалась... Она меня убила... Она только что встала из воды! Да одного этого было достаточно, чтоб я свихнулся!
Ванна... Двухэтажные дома... Свет в подъезде... Диван! Теплая вода! Прямо из крана! Только поверни ручку с красной шишечкой! В толчке не надо зимой откалывать говно! Не надо дышать на костенеющие пальцы! Телевизор! Кресла! Магнитофон!
Это был другой мир. Совсем другой. Мы думали, там, в этом мире, все иное. Никто никого не бьет, в туалете пахнет по-другому, и уж точно в том мире никто не пердит со спичкой у задницы!
«У кого синий огонь?! У меня все время красный! А ты меньше свеклы жри!»
Это было бы так здорово — попасть в тот мир! С маленькими лампочками. Мы не знали, как они называются, эти светлячки в далеком раю. А оказывается, так смешно — «бра». И самое главное — этот мир был для нас связан с сексом. С запретом, с полумраком этих светильников... С музыкой, тихой музыкой и дыханием на диване... Это был для нас далекий чудесный остров.
А что было здесь? Нищета? Бедность? Ничего подобного. Близко не лежало. Здесь у нас хлюпало плодородное поле! Полное грязи и возможностей. Совершенная пустота. Да. Здесь вороны летали на спине, чтоб не подцепить эту тоску! Эту степную тоску, замешенную на черноземе и мечтах...
Кроме всего прочего, здесь говорили «наничка», «хабалка» и «все жданки прождать». Это было богатство! Мы узнали тысячи языков и наречий! Мы знали, что такое курсак! Мы знали, что значит «смотреть свинкой» и «глядеть, как гусь на закат»! Мы росли внутри словаря без обложки, без автора... И страницы, как колода старых карт! Приметы: «Не крути шапку на пальце! Голова потом болеть будет!» Или: «Ребенок рано пошел? Надо обрезать постромки. Провести черту между ног... »
А мы?! Мы сами-то! Выходя на улицу с куском хлеба, сразу говорили: «Сорок один — ем один!» Ха-ха! На хитрую жопу всегда есть ключ с винтом! Ответ: «Сорок восемь — половину просим!» А? Каково?! И это только так. Я только приоткрыл... Этот коврик, под которым копошился наш язык.
Мы могли бы работать толмачами у Бога. Кстати, у него есть автоответчик? Нет?
На всех языках? А то мы бы смогли! Записали бы: ЭТО ТЕЛЕФОН БОГА МЕНЯ ПОКА НЕТ ОСТАВЬТЕ ВАШЕ СООБЩЕНИЕ Я ВАМ ПЕРЕЗВОНЮ КАК ТОЛЬКО СМОГУ ПОКА. Главное ведь — надежда? А? Ну и приятный голос. Ха. У нас не было ни того, ни другого! Даже тенора наши были в прыщах.
И я себя спрашиваю — разве все это было?! Так быстро и так долго! Глаза еще не успели привыкнуть к темноте — а уже все. На экране — «Конец». Большими-большими буквами. Да. Чтоб все видели.
Там у нас еще был парк. Имени Щорса. Железная дорога. Маленький детский паровозик. По кругу... По кругу... Точно. Нас принимали за идиотов. Только процесс. Детям важен процесс! Они счастливее нас! Насрать, куда едем, главное — ехать! И все это в свободное время! На каникулах! После обеда! А утром в школу! По утрам парк спал. На лавках была роса. Они казались ледяными и блестели, покрытые слюдой. Всходило солнце. Ни одной жопе не приходило в голову на них присесть. Разве можно сидеть — и утром! Нет! Ни в коем случае! Только мчаться! Арбайтен! Никакого парка! Никакого досуга! Свободное время? Ни у кого нет свободного времени. Ни у мертвых, ни у детей.
По утрам здесь были только несчастные. Такое слово. Да. Те, у кого кто-то умер. Им было наплевать! Утро или вечер! Они сидели, глядя перед собой. А там ничего не менялось. Ни вечером, ни утром, ни ночью. Мы смеялись, бегали вокруг, а они смотрели сквозь нас. Да выверни мы у них все карманы, они бы и не заметили! Их ничто не могло отвлечь. Вывести их из себя было невозможно. Нет. Они уже давно ушли. Давно.
И нам в конце концов надоедал этот бег с дрочбой. Даже с камнями было интереснее. Даже с деревьями!
Здесь было так спокойно, пока мы не появились. До школы тут было кладбище. Старое, большое, с жирной землей. И земля тогда ничего не боялась. Это теперь, да, теперь она боится людей. А тогда нет. Тогда она нас всех бы взяла с собой. Спокойно бы открыла живот и все. Мы бы легли в нее и спали бы до тепла, до весны. А теперь — не знаю... Не знаю. Время мирных смертей кончилось.
Что-то осталось, да, конечно. Я помню там конюшню. Рядом с кладбищем. Теперь она пустая. Теперь там только запах, от которого мне становится тоскливо. Что еще? Да, там есть солнышко, лучи стоят в конюшне, в них мечется пыль. И свет. Да, там был такой странный свет. Я думаю, и через сто лет там ничего не изменится. Все замерло. Полдень, когда земля теряет запах. Да. Под этим сухим солнечным светом.
Здесь были только старые лошади. Уже полумертвые. У нас не было татар а кто на себя возьмет? Они доживали в этом доме. Покрытые длинными старыми волосами, кожа, кости, ребра, они стояли в загоне рядом. Я помню одну лошадку. Мы сбежали из школы, после первого урока, да, наверное, ведь было еще рано. Весна, много ручьев, и сапоги неподъемные от глины. Сюда сваливали деревянные ящики, они просыхали, даже нагревались, было хорошо на них сидеть, колода на самом чистом. Игра. Руки уже не мерзнут. Хорошо...
Мы все к ней привыкли. Белая лошадь. Она и в старости осталась белой. Только покрылась пухом. Будто только родилась. Как жеребенок стояла, боялась сделать шаг. И волоски на солнце так видны. Они дрожат на ветру, как антеннки. Она смотрела на нас. Что мы делаем. Кто мы. Нет ли хлеба. Поворачивала голову: а может, все-таки есть хлеб? Нет? Правда вы не принесли хлеба?.. Она стояла спиной к кладбищу. Всего два движения за все время. Она грелась? Наверное. Повернется одним боком к солнцу и стоит. Потом другим. Мордой к кладбищу.
Она нас успокаивала. Даже просто своим присутствием. То, что успокаивает, — перестаешь замечать. Нет? Как глубокий, питательный сон.
А мы? Мы, наверное, тоже. Вносили мир в ее душу. Хоть и орали, ржали иногда. Да! Как жеребцы! Да. Как они...
Может быть, она и принимала нас за них? За своих детей? За своих мужей? Это ее успокаивало? Наши крики, наше ржание? Нет?