– Ты… что? Ты… что? – со свистом выдохнул Серега, как будто его внезапно поразил сильнейший приступ астмы.
– А что такое? Ты правильно сказал, о вкусах не спорят! – сделал невинные глаза Александр.
Пальцы Сереги нервически тискали рукоять пистолета. Но постепенно сознание возвращалось в остекленевшие светло-карие глаза, выражение их становилось осмысленным – злобным, ненавидящим, но контролируемо злобным, осмысленно ненавидящим.
– Спасибо за совет, – пробормотал он высохшими, побледневшими губами. – С уполовника мы и начнем, как только ляпнешь, где был сегодня ночью и кого видел. Понял? Кстати, можешь его уже сейчас покупать, уполовник-то. Вот, велено тебя профинансировать. – Он выхватил из кармана и швырнул на пол две зеленые бумажки. – Хочешь, все себе возьми, хочешь, водиле своему отдай. Чао!
И быстро вышел из ванной. Протопали его шаги за стенкой в коридоре, хлопнула входная дверь. Создалось впечатление, что Серега поспешил уйти, чтобы не сорваться, не нарушить приказа. Приказ ведь явно был – попугать, напустить страху, но никого не трогать…
Александр наклонился над раковиной и принялся плескать в лицо холодной водой. «Попугать, но не трогать, – повторял он. – Попугать, но не трогать…»
Очень хотелось убедить себя в этом. Хотелось самого себя заставить поверить, что он ничем не рисковал, мог сколько угодно издеваться над Серегой. Потому что если и было что-то в жизни, чего Александр совершенно не выносил, что могло заставить его рехнуться от злости, взбеситься до полной потери сознания и ринуться грудью на амбразуру, откуда строчил пулемет, – так это угроза. Любая угроза, особенно такое вот грубое, наглое давление, превращала его в берсерка – или некое осовремененное, чуть-чуть пообтесанное цивилизацией подобие этого обезумевшего викинга. Но сейчас он рисковал не только своей жизнью, а еще и жизнью Нины…
Словно услышав свое имя, девушка вдруг подхватилась с пола и уставилась на Александра стеклянными от страха и ненависти глазами.
– Убийца! – закричала она. – Ты понимаешь, что меня могли убить из-за тебя? Ненавижу! Ненавижу! Пропади ты пропадом!
Какие-то мгновения она качалась взад-вперед, нелепо размахивая руками, как если бы с трудом сдерживала желание наброситься на Александра и отхлестать его по щекам, потом с рыданиями бросилась вон из ванной. Он слышал, как она бегает взад-вперед, – Нина, очевидно, собирала свои вещи, одеваясь на ходу, – потом раздалось еще одно смешанное со слезами:
– Ненавижу! – и Нина, с очередным хлопком входной двери, вылетела из квартиры. Александру хотелось надеяться, и из его жизни…
Покачал головой, глядя на свое отразившееся в зеркале озлобленное, бледное лицо с потемневшими глазами. Бледный, как стенка, а щеки горят. Еще бы не горели, ведь словил-таки кайф!
Дурак, мальчишка, бретер! Ну да, ну да, Долохов, сидевший, свесив ноги, на подоконнике четвертого этажа и хлебавший из горла шампанское, одно время был его любимым героем. Только эти страницы из великого, ну слишком великого романа Л.Н. Толстого «Война и мир» он мог читать запоем, снова и снова. Это было в школе, в девятом классе, или в каком там проходят бессмертную эпопею? Номер-то класса он забыл, а вот жажду посидеть на подоконнике с шампанским – сыграть в этакую «русскую рулетку»! – сохранил в душе навсегда.
Его запросто можно было уговорить что-то сделать, но не заставить. И главное, без угроз, только без угроз! Угрозы в подобных ситуациях производили совершенно противоположный эффект.
Конечно, ни Серега, ни, тем паче, его бронзовый хозяин этого не знали и знать не могли. Но это уж их проблемы. Как говорят юристы, незнание закона не освобождает от ответственности!
МАЙ 2000 ГОДА, НИЖНИЙ НОВГОРОД
– Откуда лещик-то?
– Аж с Камышина.
– А не врешь? Может, на Горьковском море гельминтного леща черпаком с поверхности собрали – да и завялили?
Молоденькая цыганка в тесной алой кофточке играла яркими глазами:
– Что ты такое говоришь, баро? Какое еще горькое море? Каспийское знаю, про Черное слышала, а горькое? Неужто и такое есть? И какая же там вода? В самом деле горькая?
– Да не горькое, а Горьковское, – усмехнулся Манихин, против воли шныряя глазами в вырез ее кофтенки, откуда так и перли тугие груди. – Понимаешь? Горьковское. Город назывался Горький, значит, и море Горьковское.
– Ну я же говорю – горькое! Но мои лещики не горькие, попробуй – не оторвешься. Выбирай, какой на тебя смотрит. Да вот с икоркой, хочешь? Смотри, до чего жирный!
Чуть сдвинув в сторону множество своих цветастых юбок, раскинутых возле горы вяленой рыбы, она подняла большущего леща с толстым брюхом, помяла не то смуглыми, не то чумазыми пальцами, унизанными кольцами:
– Попробуй перышко, баро, потом тебя и за уши не оттянешь!
Манихин взял плавник, лизнул. Хороший посол. В самую меру. Да и на глаз видно, что лещ отменный: чешуя не тускло-желтая, а серебристая, яркая. Умеют, гады, делать… Хотя не сами цыгане, понятно, вялят – они только перекупщики. Но товар хороший, не придерешься. Каждое воскресенье они с Анной приезжают на Канавинский базар за столь любимой Манихиным воблой или просто вяленой рыбой, лещами ли, чехонью, красноперкой, но такой классной рыбищи за все лето еще не видели.
– Анюта. – Он оглянулся на жену, молчаливо стоявшую за спиной. – Как, возьмем десяток? По-моему, хорошая рыба.
– Ты у нас специалист, не я.
Анна с улыбкой разглядывала цыганку, которая норовила приманить покупателей не столько качеством товара, сколько своей броской, наливной красотой. Поймав ее взгляд, та понимающе ухмыльнулась и отработанным движением плеч упрятала в кофточку свои вызывающие груди, прекрасно понимая, что мужика это приманит, а женщину – отпугнет.
Анна не выдержала – засмеялась:
– Да, рыбешка что надо!
– Почем лещи? – послышался рядом женский голос.
– Смотря какие. – Цыганка тыкала пальцем в разложенные кучки. – Эти по десятке, эти, покрупнее, – по пятнадцать, эти, королевские, – по двадцать.
– Ну прямо-таки королевские! – фыркнула женщина с таким раздражением, что Анна невольно на нее покосилась.
Ох, да она совсем молоденькая, лет двадцати пяти – двадцати шести, с чудными золотисто-русыми волосами. Легкое взвихренное облако разметалось по точеным плечам, беззаботно выставленным из легкого сарафана. А кожа какая… светится, истинно светится! Рядом с такими чудными цветами, как эта блондиночка и как цыганка, женщина не первой молодости, пусть даже не обделенная броской, яркой внешностью, привыкшая за жизнь к своей красоте, к безоговорочному мужскому восхищению, чувствует себя не то чтобы невзрачной, но изрядно поблекшей. Конечно, эта девочка вполне годится Анне в дочери, да и цыганка тоже, даже еще больше, потому что Анна и сама по-цыгански смуглая, черноволосая и черноглазая.