Неожиданно, но шутливо Мечка заметила:
— Как странно видеть вас ксендзом!
Он кокетливо засмеялся, опуская бинокль и отвечая двусмысленно:
— Это всегда бывает, если замешается третий…
Ксендз Игнатий грубо расхохотался.
— Любовь — не картошка… правда?..
Пыльный воздух душил Мечку. И, чувствуя себя усталой, смутно-печальной и лишней, она тяжело кашляла, откидываясь в ложе.
Наконец, ксендзы удалились. За столиками тоже редело. В группе артистов произносили тосты и говорили речи.
* * *
«Синий топаз» ставил спектакль за спектаклем, но дела его, несмотря на аншлаги, были далеко не блестящи. Никаких секций, кроме драматической, в нем не оказалось. Никаких трюков он с малыми средствами придумать не мог. Публика шутя называла его «рестораном». Сюда являлись для свиданий, а не для зрелища. Можно было смело сказать, что публика приходила сюда всегда одна и та же. Если пропускали один спектакль, то, значить, смотрели два следующих. Неизменно в партере сидел Божановский, архитектор города и Польского Дома, корректный, внимательный, благодушный. Рядом с ним Лузовские и Войцарский, интимный друг ксендза Игнатия, хитрый, двуличный старик, недавно женившшся на юной консерваторке. Темные грустные глаза последней, очень похожие на глаза Тэкли, трогали Мечку. Дальше, около профессора Оскерко, бросалась в глаза великолепными обнаженными плечами его глупенькая жена Эмма. В городе рассказывали, что профессор всячески ругал и бил ее, даже при свидетелях. С нею часто гуляла в фойе директорша, пепельная блондинка, безукоризненного поведения, слывущая ханжой и благотворительницей. Всегда здесь бывала семья адвоката Кульчицкого, многочисленная, тщеславная, дородная, державшая сторону ксендза Игнатия в его спорах с прихожанами и хотевшая главенствовать в польской колонии. Неизбежно являлся адвокат Шептицкий и собирал вокруг себя группу передовых людей города. Среди золотой молодежи блистал молодой Рикс и сыновья банкира Никольского. Некоторые дамы также были аккуратны. Жена инженера Войнарович, с тысячными бриллиантами, приезжала ко второму акту. Ее сейчас же находила красавица Пиотровская, стройная блондинка, скандализировавшая польскую колонию своими романами и кутежами. Надменно щеголяла соболями жена банкира Фирсова. Посещал «Синий топаз» и французский консул, чахоточный брюнет, гулявший под руку с господином Пашицем. Он говорил уныло Мечке о своей жене:
— Мадам хочет танцовать, но где же теперь танцуют?
Мечка заметила, что французская колония держалась особняком и выделялась туалетами своих дам. Купечество обыкновенно, занимало ложи. Невозможно было запомнить и перечесть все богатые еврейские семьи, терпеливо выносящие кабаре из-за его почти целиком еврейской труппы.
Но самым аккуратным посетителем кабаре можно было считать ксендза Игнатия Рафалко. Странно одинокий в толпе, красный, сладкий, то заискивающий, то надменный, он вызывал тихие насмешки. Он заговаривал с артистами, с мелкими служащими, делал вид, что каждый пустяк его беспокоит, и охотно торчал за кулисами. Многие находили непристойным его всегдашнее сидение в ложе первого яруса, когда Ивановская играла полуобнаженной. В критических местах он надевал очки, и это было нелепо до жалости. Завидя ксендза, режиссер Фиксман ругался. Актрисы высказывали циничные предположения.
Мечка бледнела от негодования. Когда она возвращалась к себе, ее лицо болело от тысячи улыбок, которые она раздарила за вечер. Сотни раз она спрашивала себя:
— Зачем я впуталась в эту историю?
Она чувствовала, как нечто липкое оседает на ее душу.
Последнее время она неохотно посещала зрительный зал, а проходила чаще за кулисы. Актрисы косились на нее. Все они жаждали богатых любовников, дорогих туалетов, быстрого успеха и полной праздности в будущем. Общая уборная порождала обоюдные колкости и безобразные непристойности. Мужчины были также мелочны и сварливы. Фиксман затевал истории из-за пустяков, а Ружинский не успевал мирить всех. Ссорились рабочие с механиком, суфлер с бутафором, буфетчик с контролерами.
Здесь же толкался отвратительный старик, по воскресеньям просивший милостыню у костёла. Его поставили на колосники. Во время спектакля в щелочку декораций он наблюдал за игрою актрис с видом сатира.
Одной из неприятностей для Мечки был еще Улинг. Она прощала ему социалистические утопии, еврейский акцент, безобразную внешность, низкое происхождеше, нищету, лень, распущенность, но не могла выносить его нечистоплотности.
— Право же, вы чересчур небрежны, — говорила она, краснея.
Он пожимал плечами.
— Это мой стиль. Я физически грязен. Душа моя тоже грязна.
И, чтобы смягчить дурное впечатление, он читал ей свои музыкальные стихи, закрывая глаза. Он обвинял себя в подражании Ришпену только потому, что обожал его «Богохульства».
Однажды Улинг объявил ей легким тоном, скрывая ноющее беспокойство, что оставил своих родителей, бедных ремесленников, живших около фабрики за валом, и снял отдельную комнату.
— Зачем? — спросила она рассеянно.
— Для ваших посещений, разумеется.
Из жалости она промолчала. Из того же побуждения навестила его. В дешевой мещанской комнате, рядом с терракотовыми крестьянками он повесил портрет Бетховена и крупную фотографию Мечки.
— Теперь я в чудесном обществе.
Она почувствовала его руки на своих плечах.
Она уклонилась, оскорбленная и сконфуженная. Она не могла понять, чего он хочет от нее. Его безумная любовь не была для нее, разумеется, ни основанием, ни оправданием.
— Вы будете знамениты, — проговорила она со слабой попыткой утешить, — у вас будет куча денег, и вы создадите себе прочную семью. В вашем народе — дружные семьи.
Он перебил грубо:
— Я люблю вас! Я не хочу ждать!
Она села, положила подбородок на кисти рук и спросила без интереса:
— За что вы меня любите?
Из умных глаз Улинга посыпались насмешливые искры.
— Какой вопрос!.. Разве на это можно ответить?
Ей стало неприятно, что она позволила ему говорить о любви. И она торопливо ушла, не обещая вернуться.
* * *
Для Мечки настало очень вялое время. Казалось, пошлая суета «Синего топаза» вошла в ее душу. Как это случилось? Она не знала. Она была, без сомнения, больна, ее терзала бессонница, лихорадка, тоска.
По утрам она вставала, мертвенно бледная, с опухшими темно-лиловыми веками, и оставалась праздной, дурно одетой, питаясь убогими новостями кабаре или плоскими романами.
Целыми часами у нее топился камин. Влюбленная в прыгающий веселый огонь, она просиживала здесь в полудреме, сгорбленная и унылая, как старуха. От золотой груды углей тянуло жаром.
Ее тело переставало дрожать и ныть, и душа тоже приходила в некоторое равновесие. Она думала о ксендзе Иодко. Мало-помалу он превратился в тень, в мечту, которая приснилась.