Стиснула в пальцах зеленую бусину, талисман; перед публичными выступлениями руки всегда начинали дрожать, но это постепенно пройдет. Выпрямила спину и взошла на сцену.
Сразу стихи. Она никогда не разговаривала с публикой перед стихами. Если непременно нужно о чем-то говорить — а сейчас было нужно: представить девочек, рассказать о будущем сборнике, — лучше потом.
Облако на рассвете
Полупрозрачно
Как ангельское крыло…
Зал затих. Так было всегда, как только Вера начинала читать, и этот первый миг тишины она любила больше всего. Сделала короткую паузу между строчками — для себя, чтобы услышать.
Закончила и мгновенно, без нарочитого зазора на аплодисменты — пара всплесков жидких вежливых хлопков убивают живое звучание стиха вернее, чем выстрелы — начала следующее, раскатистое, гортанное:
В попранном величии простерлись передо мной
Гордые руины Времени…
Теперь она уже была спокойна, вошла в ритм, поймала волну и могла как следует рассмотреть зал. Во втором ряду девочки: Таня заложила пальцем тоненький сборничек с ее юной фотографией на четвертой стороне обложки, Люся теребит машинально стопку распечаток, Аглая прикрыла глаза, и не поймешь, слушает ли она или проговаривает про себя напоследок собственный текст. А Катя вроде бы и не волнуется, ей незачем, она такая красивая, худенькая и совсем молодая… Тридцать шесть, тридцать семь? Говорят, сам Берштейн к ней неравнодушен, даже написал рекомендацию в Союз — люди во всем видят основание для сплетен, а ведь у Кати по-настоящему хорошие стихи.
Незнакомых лиц в зале не было. Конечно, не всех Вера могла бы назвать поименно, однако в каждом обращенном к ней взгляде неуловимо мерцала прозрачная тень узнавания, незримые, словно давно разошедшиеся круги на воде, следы прежних пересечений, контрапунктов, встреч. Иногда Вере казалось, что весь мир населен несколькими десятками — до сотни — так или иначе знакомых, повязанных между собой, косвенно близких людей. А все остальные, не встроенные в их тонкую перламутровую сеть, не имели ни лиц, ни значения, ни отдельных жизней. Толпа на улице, в автобусе, в метро; соседи по лестничной клетке или сослуживцы на бывшей работе воспринимались всего лишь осколками толпы, столь же безликими. Они существовали как данность, и, конечно, было бы нелепо и немилосердно желать, чтобы они куда-то исчезли, чтобы их вовсе не было. Но к значимым сферам мира и жизни эти слепые движущиеся массы не имели отношения все равно.
Закончив «Поэму о времени», она замолчала, давая настоящим, чутким и близким, давно уже не чужим людям в зале после момента тишины вступить с аплодисментами. Читать Вера могла бесконечно долго, не заглядывая ни в какие бумажки — как можно не помнить собственные стихи? — и почти не уставая горлом; правда, в последние годы голос все-таки сбоил, садился, но уже потом, на следующий день. Однако пора было сказать о сборнике и дать слово девочкам. Они несколько месяцев готовились к презентации (Вера и терпеть не могла, и все-таки парадоксально любила это чересчур деловое, претенциозное и вместе с тем по-античному звучное слово) здесь, на фестивале, куда съезжаются все.
— Спасибо. А теперь я хочу сделать небольшое объявление. Несколько месяцев назад мы как-то сидели в кафе с замечательными поэтессами…
Она сказала «поэтессами», и это был крупный прокол, многие девочки — Аглая, например, точно, вот она оскорбленно вскинула голову и ресницы — обижались, когда их называли этим легковесным словом, какая еще «поэтесса», единственно и только «поэт». Вера знала и помнила, и отдельно столбила в памяти этот момент, чтобы не сделать ошибки — но в ту самую секунду она заметила, как огромный Миша Красоткин делает ей какие-то знаки из задних рядов. Отвлеклась, оговорилась. Говорить со сцены у нее всю жизнь получалось намного хуже, чем читать стихи, и она старалась этого избегать; но сборник, но девочки… Снова задрожали руки, и граненая бусина стала скользкой между стиснутыми подушечками пальцев.
Исправила ошибку, назвала имена, рассказала об их идее, потрясающей идее поэтического сборника с авторскими фото самого Романа Коваля и с Леночкиной графикой, в твердой обложке и на хорошей бумаге, под который оставалось только найти финансирование, потому что нереально же издать такое на деньги поэтов-участниц... О деньгах Вера говорить совсем не умела, и думать тоже, и понятия не имела, где и как их искать — и теперь, стоя на сцене, поняла, что и заводить этот разговор на публике, наверное, не стоило, глупо все получилось, гораздо лучше было бы просто почитать стихи.
Красоткин поднял руку на уровень груди и пошевелил пальцами, будто изображая идущего человечка. Маленькая седовласая Машенька уже встала, их головы наконец-то оказались вровень. Перед тем как подняться во весь свой громадный, даже будучи согнутым в три погибели, рост, Миша сделал зовущий жест — будто подгреб к себе воздух лопатой ладони.
После их ухода в зале стало словно вполовину меньше народу. Вера дрогнувшим напоследок голосом объявила Танино имя и спустилась со сцены. Присела в кресло на краю первого ряда и приготовилась слушать. На Танины стихи, слишком звонкие, звучные, как оптимистичный музыкальный инструмент вроде литавр или пионерского горна, ей нужно было настроиться, собраться, повысить внутренний шумовой порог.
Машинально глянула налево, к выходу. И увидела в дверном проеме загребающую воздух лопату красоткинской руки.
Таня дрожащими пальцами раскрыла сборничек, поднесла его вплотную к лицу, закрыв себя собой же давних прекрасных лет, и начала читать.
Прикусив губу — как неудобно — Вера на цыпочках вышла.
В холле ждали и Миша с Машенькой, и Скуркис, и Берштейн, — когда они все успели выйти?.. и как? — видимо, сообразила Вера, позади имелась еще одна дверь. Таня наверняка видела, а ведь очень тяжело читать, когда кто-нибудь выходит из зала…
Укоризненно посмотрела на них. Скуркис уже сунул в заросли бороды сигарету, без которой не мог выдержать больше четверти часа, Берштейн галантно подавал Машеньке плащ, а Миша Красоткин улыбнулся одной из неотразимейших своих улыбок, похожих на густой березовый лес:
— Верусик! Давай одевайся. Мы идем отмечать… ну-ка, угадай что?
— Миша! Девочки читают. Я не могу, идите сами.
— Угадывай-угадывай, — бросил Берштейн.
За дверью победно взвился высокой трелью горна Танин голос — и стало тихо, затем поплескались, как потревоженная вода в ванне, редкие аплодисменты. Дальше у нас Аглая, надо вернуться, объявить…
— Мальчики, я побежала, счастливо вам отпра…
Зазвучал низкий, с хрипотцой, голос Аглаи; и в тот же миг Вера запнулась, потому что вспомнила и поняла.
— Без тебя отчитают, — невнятно, сквозь сигарету, проговорил Скуркис. — Пошли, именинница. Сколько тебе стукнуло?
— Скуркис, ты скотина, — сказала Машенька, — ты циник и грубое животное, женщинам таких вопросов не задают.
— Семнадцать! — возгласил Красоткин. — Верусику всегда семнадцать. Пошли!