Майя Плисецкая1945 год
Василий шел по своему родному городу и не узнавал его. Нет, все было на месте. И поддерживающие небо ростральные колонны, и захватывающая дух мощь Казанского собора, и целующий тучи шпиль Адмиралтейства. Петр Первый все так же гарцевал на вздыбленном коне, давя змею, неспешно текла вода в каналах и людской поток по Невскому проспекту. Все было на месте – и все не так.
О блокаде Ленинграда он знал из фронтовых сводок. Письма из родного города прекратились почти сразу. Нет, после того как он вышел из окружения, он получил одно письмо от Генриха Битнера, в котором тот пересылал извещение о гибели Васиных родителей. Его с оказией передали далекие белорусские родственники, своими глазами видевшие, как дом, где остановились Истомины, в одночасье сровняло с землей. Вася знал, что дома его никто не ждет, но, демобилизовавшись, приехал в Ленинград. Куда же еще ему было ехать?
После письма от Генриха, датированного августом 1941 года и полученного Василием только в ноябре, когда Ленинград уже был взят в блокадное кольцо, а сам он приступил к несению службы в новой для него части, больше он от него писем не получал. Жив ли друг, а главное – жива ли Анна? Ответ на этот вопрос нужно было получить в первую очередь. Немного поколебавшись на перекрестке, от которого можно было свернуть налево, к дому, или направо, к Битнерам, он все-таки решил зайти домой и помыться с дороги.
То, что сам Василий выжил в кровавой мясорубке Великой Отечественной, да что там выжил, даже ранен был всего один раз, и то совсем легко, можно было считать чудом. Его первая часть вышла из окружения, в которое попала в июле сорок первого, после трехмесячного скитания по лесам, изрядно поредевшей и тут же попала в руки особого отдела.
Красную рожу майора, проводившего первый допрос, Василий запомнил на всю жизнь. Орал тот как резаный, чуть хрипя и брызжа вонючей слюной, разлетавшейся из открытой пасти во все стороны. Василий машинально отметил, что зев у майора красный, отечный, характерного бархатистого вида, с небольшими, чуть желтоватыми возвышенностями фолликулов.
«Фарингит, – лениво и отстраненно подумал Василий, – потому и голос садится. Или он от ора садится? Я же наверняка не первый, на кого он так орет». И вдруг, перебив майора, неожиданно сам для себя сказал: – Вам горло прополоскать надо, товарищ майор. Солью, растворенной в горячей воде, две столовые ложки на стакан, и лучше туда еще капель пятнадцать йода добавить.
– Что-о? – Майор явно оторопел, набрал воздуха в измученные легкие, чтобы вновь сорваться на крик, но почему-то передумал и спросил уже обычным, нормальным голосом: – Врач, что ли?
Василий подтвердил, что да, врач. И обстоятельно рассказал про то, как родился и вырос в Ленинграде, как окончил институт, как уехали родители, как перед отправкой на фронт он отпустил с цепи Полкана, как попал в окружение, как выбирались они из него, прячась в кустах от немцев, как голодали, теряли товарищей, многие из которых предпочитали выйти в близлежащую деревню и сдаться на милость победителя, как наконец-то, спустя почти три месяца, им удалось выйти к своим и как они радовались, что выстояли, что все теперь у них будет хорошо.
– А я тебя знаю! – вдруг перебил его толстомордый майор. – Ты студентом на практику в Александровскую больницу приходил. А я там лежал как раз. С воспалением легких. Помнишь, я еще возмущался, что меня как подопытного кролика студентам показывают?
– Помню, – неуверенно сказал Василий, не решаясь спорить, и вдруг правда вспомнил. Это было году в тридцать восьмом, июнь выдался холодный и промозглый, и они действительно пришли на практику и перемещались из палаты в палату Александровской больницы под предводительством старого доктора Николая Петровича Лемешева. И один из пациентов и впрямь устроил страшный скандал, правда, не из-за того, что о нем рассказывают студентам-медикам, а из-за того, что он в нижнем белье выставлен на обозрение студенток. Вспомнив про это, Василий засмеялся, несмотря на то что обстановка явно не располагала к веселью.
– Ладно, – майор махнул рукой, и писарь, фиксирующий каждое слово их беседы, вышел из кабинета. – Я тебя действительно знаю. Ты не шпион, нормальный советский человек. Будешь отправлен в новую часть. А пока – что ты там про горло говорил? Болит, зараза, сил нет! Как будто наждаком дерет.
То ли наждак был тому причиной, то ли все-таки тот факт, что из трехмесячного окружения Василий Истомин вышел в шинели с офицерскими ромбами, партбилетом и военным билетом в кармане, но его не расстреляли, не арестовали, не отправили в лагерь, а дали вымыться, отоспаться и отъесться и вместе с верным Игнатом, не отлипавшим от старшего товарища ни на минуту, отправили в новую часть.
Всю войну они рука об руку оперировали раненых в полевых госпиталях, встретили День Победы в немецком городе Шпандау, одновременно демобилизовались в конце июня, и вот теперь Василий Истомин, целый и невредимый, подходил к дому, который покинул ровно пять лет назад.
Гулко лаяла собака за забором.
– Неужто Полкан? – мимолетно обрадовался Вася, толкая скрипучую калитку. Во дворе какая-то женщина, повернувшись спиной к калитке, развешивала белье. На минуту сердце зашлось в мимолетной надежде, что это мама.
Женщина обернулась, брехавшая собака подскочила, завертелась рядом, заходясь в судорожном приступе лая, и надежда схлынула, как поднятая проходящим катером волна с прибрежного песка. Это была не мама. И собака – не Полкан.