«Солнцем за тучами» называлась Япония.
В трубке затянулось молчание. Клео откашлялся.
— Я ещё хотел сказать… В Москве умер Петраков. Его помощник Себастьяни отстранен от серьезных дел. Отправляют на отсидку к нам в их холдинговом представительстве. Об этом сообщил мой крот в их банке на Смоленской. Крот напоминает, что Себастьяни с дурным характером. Крот сообщает, что экономическая контрразведка в Москве проявила интерес к Себастьяни. Если необходимо, есть возможность подогреть этот интерес. Ты меня понял, Джеффри?
Странные, непредсказуемые, алчные и завистливые в денежных делах русские, подумал Джеффри. Пусть даже Петраков и этот его помощник положили по кушу на счета в Швейцарии — что тут плохого? Странные моральные ценности, благоприобретенные при коммунизме. Зачем в таком случае ключевые посты в банке? Конфуцианское представление об идеальном управляющем. Россию напрасно считают европейскими задворками. Она — задворки азиатские.
— Фамилия этого человека произносится Севастьянов, — сказал Джеффри в трубку.
И с легким отвращением подумал, что больно уж далеко простираются кротовьи ходы его второго хозяина.
3
— Почему вы решили, что выбранное поприще — ваше призвание?
Так спросил в приемной комиссии финансового института преподаватель, читавший научный коммунизм. Профессионалы стеснялись выспренних вопросов. Но именно на этом вопросе Севастьянов почти засыпался. Что вас побудило стать паровозным машинистом?
В 1951 году отец, уволенный из армии кавалерийский сержант, преподал Левушке первый урок взаимоотношения с необычной вещью — деньгами. Мать нахваливала ему сына, который, на удивление соседям, приносил ей в больницу мед, масло, белый хлеб и однажды шоколадку. Окрыленный похвалой, Севастьянов, носивший тогда другую фамилию, вытащил из-под матраса, на котором спала мать, шесть перетянутых проволокой пачек, всего шестьсот восемь тысяч рублей, и в придачу три нераспечатанных колоды трофейных, как тогда говорили про все иностранное, игральных карт, купленных у пленных венгров. Отец, забывший от удивления снять второй сапог, выпорол Севастьянова узким, вдевавшимся в галифе ремнем. В школе за партой Лева не сидел, а изображал вопросительный знак, поддерживая зад на весу полусогнутыми онемевшими ногами. Все знали, что он — поротый. Но никто не посмел смеяться. Из-за отца. Отец вытащил всю кучу денег вместе с картами на балкон и, полив керосином, сжег.
А ведь эти деньги пришли к тогдашнему не-Севастьянову не так уж легко. Поднаторев в военных пионерских играх, они с Велькой, подобрав отряд из одноклассников-переростков, по причине войны отставших в учебе на два, а то и три года, держали под контролем кассы кинотеатров «Родина», «Победа» и «Строитель», а также входы в две бани. Особенно большой куш взяли, когда в «Строителе» пустили «Дети капитана Гранта». Скупили билетные книжки и перепродали штучно по пятикратной цене. Распарившимся после бани подсовывали мороженое — снег, облитый сахарином. За клубом в зарослях крапивы вытоптали площадку, где крутили рулетку. Играть приходили и фраера, и блатные «в законе». Когда случалась разборка, дрались беспощадно, брали числом и сплоченностью.
Участковый говорил про эти дела Михаилу Никитичу. Но бывший матрос считал, что — пусть. Ведь не воровали. А все, что можно взять боем или лихой смекалкой, того достойно. Денег становилось больше. Сила же их предстала волшебной, когда мать увезли на операцию: жмых, который она ела, обернулся воспалением желчного пузыря.
Два месяца никто не командовал Левой дома, никто не напоминал про уроки. Мать плакала, когда он приносил мед и масло, стеснялась есть в палате при всех. Лева сидел рядом, пока она, как говорила про себя, питалась, словно сторожил от других. Если спрашивала, где взял, отвечал одним словом: «Алямс».
Алямс был фронтовым другом отца. Он держал рулетку на базаре, где ставки доходили до нескольких пачек перетянутых проволокой красных тридцаток или серых полусотенных. Если в банке ничего не оставалось, Алямс объявлял «великий хапок», то есть сгребал брошенные на новый кон деньги в карман. Это считалось справедливым. Алямса — при нашивке за тяжелое ранение и двух орденах Славы — менты во время облав не трогали. Ноги у него оторвало миной. Перемещался Алямс в ящике, поставленном на четыре шарикоподшипника. Он с грохотом колесил в этом ящике, отталкиваясь от земли — будь то зимой, весной, летом или осенью — огромными голыми кулаками. Какая-то бабка, сослепу приняв инвалида за нищего, бросила однажды ему в кавалерийскую фуражку с синим околышем папироску «Северная Пальмира», самую крутую в те времена, и Алямс, тогда ещё Коля, стушевавшись перед свидетелями за эту ласку, сказал неизвестно почему:
— Алямс! Цигарочка!
Так прилепилось прозвище.
Алямс действительно ссужал Леве деньги, когда приходила деловая необходимость. Отдавать велел из общих, спросив разрешения у ребят. У него же Севастьянов перенял манеру читать книжки — не учебники, а про любовь. Первая книжка, выданная Алямсом с возвратом по первому требованию, была замызганная «Княжна Мери». Про Печорина в предисловии говорилось, что он лишний человек. Звучало плоховато… Но обсуждать любимого героя приходилось только с Алямсом, который перед войной проходил книжку в школе. Остальные ничего не читали.
Михаил Никитич похвалил отца, когда тот пришел справиться об успехах сына.
— Пори, не пори, это бесполезно, — сказал бывший матрос бывшему кавалеристу, рассуждая на тему неприемлемости в семье и школе телесных наказаний. — По себе знаем. Только поболит, а потом пройдет да и забудется. А вот сила боевого примера… Ну, то есть примера, вообще примера… Это да, впечатляет, тоже по себе знаем. Столько денег! Раз и — нету! Дым и восторг! Будет жить память в веках!
Когда умер товарищ Сталин, Михаил Никитич взял власть в школе. Отпер в военном кабинете два железных шкафа и раздал винтовки с просверленными затворами, но со штыками, всем школьникам от шестого класса и старше, поскольку считал обстановку крайне опасной. В вестибюле, в дверях учительской и коридорах поставил часовых. Враги народа и шпионы, как стало ему известно, готовились выйти из подполья, усиливали происки. Следовало ответить боевой готовностью, сжать зубы и кулаки, подавить рыданья. На траурном митинге Михаил Никитич ласково прикрикнул даже на старушку-директоршу: «Чтобы я ни одного плачущего большевика не видел! Тут не музей Маяковского!» И лично утвердил текст резолюции: «Смерть за смерть империалистам, а также врачам-вредителям!» Красное полотно с этими словами растянули морозным утром над входом в школу, на углах которой били валенок о валенок озлобленные ужасом великой утраты часовые, готовые пырнуть штыком всякого подозрительного. Поскольку боеспособные требовались для караульной службы, на похороны отрядили таких, с кем в общем-то не считались. Ополчение сняли после благодарственной телефонограммы райкома комсомола.
Потом пришла первая любовь. Старая жизнь как провалилась… Где все те люди?
А память о силе денег осталась.
На институтской практике, отправленный в числе немногих отличников в Пекин, с которым ещё не умерла великая дружба, он ощутил, как хороша выбранная профессия. Революции в Китае исполнилось едва десять лет. На руках у многих оставались кредитные письма, акции, чеки, и они приходили на улицу Ванфуцзин в бывшее здание французского Индокитайского банка, где разместилось советское торгпредство. В фойе банка неизвестно почему стоял бильярдный стол, за которым по вечерам и в обеденное время сражались в американку сотрудники. В рабочие часы назначенный для приема визитеров студент-практикант Севастьянов, носивший тогда другую фамилию, сгорая от любопытства, рассматривал выкладываемые на зеленое сукно бильярдного стола финансовые инструменты ведущих банков мира.