«Играть в койотов» – это был школьный эвфемизм для обозначения встреч на улице после наступления темноты. Подразумевалось, что такие свидания устраивались для секса.
– Конечно нет, – подтвердила Зи. – Но тем не менее. Ты ему нравилась. А ты не возражала. Все относительно, и от тебя, Ледяная Принцесса, «не возражать» – это почти признание в вечной любви.
Я повернулась к ним обеим спиной и посмотрела на заготовку сыра, чуть более зрелую. От ее запаха – кислого, как отрыжка ребенка, – меня вдруг замутило.
– Мой брак будет династическим.
– И мой, – сказала мне в спину Зи. – А пока – у меня есть глаза.
– Да. – Тэнди спиной открыла себе дверь. – Мы все видели.
Я покраснела. Глаза – это самое меньшее, чем располагала Зи. Игра в койотов? Она была королевой стаи, а моя сексуальность хранилась под грифом «Требуются дополнительные исследования».
Сидней. Одиннадцать лет мы с ним жили бок о бок – в качестве заложников. Я знала малейшие особенности его выговора, переливов его смеха. Знала, что он ненавидит цукини, как и все мы. Но постыдная правда была в том, что я совсем не думала о Сиднее. Ведь он уже мертв.
Я посмотрела на Зи. Мы были одни. Над нами нависала крыша.
– Значит, Сидней? – тихо спросила она.
– Сидней, – ответила я, но это была ложь. – Нет. Я больше думаю об этом новом мальчике.
Да Ся вскинула брови, а потом едва-едва заметно кивнула, дав понять, что уловила мой переход на кодовый язык.
– Интересно… Просто интересно, как долго он с нами пробудет.
– Какое непостоянство! – Зи сделала вид, что поддразнивает меня, как будто мы продолжаем говорить о мальчиках.
Она имела в виду, что войны тоже непостоянны. Я приготовилась умереть вместе с Сиднеем, но не умерла. А может, так и не умру, даже теперь.
– Ты только помни. До того твоего династического брака еще есть время.
– Надеюсь.
Шестнадцать месяцев – это не так долго.
Да Ся обняла меня за шею – такой знакомой, шершавой от работы, горячей от кувшинов рукой. Я прижалась к ней.
– Я тоже, – сказала она.
Пять дней после того, как я впервые увидела заложника от Камберленда, я плохо спала.
Со сном у меня всегда были нелады. Если бы я могла выбрать себе подарок от судьбы, то, пожалуй, это была бы способность положить голову на подушку и уплыть – спокойно, надежно, без суеты. Вместо этого мой мозг воспринимает усталость как сигнал начать перебирать все мои глупые ошибки до единой, а после этого, подобно шекспировским принцам, я вижу плохие сны.
Зи спит. Я – нет.
На пятый день мне надоело.
В ту ночь я была одна. Да Ся ушла играть в койотов. В комнате без ее дыхания было чересчур тихо. Надо мной чернотой поблескивал потолок – стеклянный, чтобы Паноптикон за нами присматривал. Я лежала и смотрела на него. У Зи была привычка складывать журавликов из любой попавшей в руки бумажки и развешивать их на ниточках по стеклу. Угловатые контуры медленно и отрешенно поворачивались, хотя в комнате, казалось, не было воздуха. Сквозь эту бумажную завесу я видела расплескавшийся по небу Млечный Путь и причудливый, как лапка насекомого, изгиб опоры Паноптикона, высящегося на его фоне.
Подушка нагрелась. Я перевернула ее. Нагрелась вторая сторона. Волосы рассыпались вокруг всего тела. У меня была пышная шевелюра, и это целиком вина моей матери. «Королева не обрезает волосы», – часто говаривала она. А однажды, в тот день, когда мы виделись последний раз, прибавила: «Королева обрезает волосы, идя на плаху».
Как и всех Детей перемирия, меня трижды в год отсылают домой, чтобы я не теряла связи с родителями. Как-никак, если монарших детей держат в заложниках, с тем чтобы перспектива их смерти сдерживала их родителей от объявления войны, не подобает, чтобы привязанность между детьми и родителями ослабевала. Она и не ослабевала. Родители, мне кажется, меня любят.
Последний раз я была дома несколько месяцев назад, когда уже расцветала весна. В день накануне возвращения моя мать – моя мать-королева – отпустила служанок и сама стала расчесывать мне волосы. Тысячу раз провела по ним гребнем. Потом застегнула мне пуговицы платья на спине. Три десятка крошечных штучек, вдевающихся в крошечные петельки. Застегнула все, одну за другой. Одну за другой, и времени на это потребовалось немало.
Над головой медленно ползли звезды. От подушки чесалась щека. Зи не возвращалась. И все равно мне было не заснуть. Я считала коз, но они разбегались от меня, превращались в те самые пуговки. Превращались в мою мать, расчесывающую мне волосы.
Когда начало чудиться, что косы оттягивают мне кожу на голове, а горло давит воротник, я села в кровати. Если не можешь спать, попеняла я себе, надо пойти работать.
Я встала, оделась. Туго заплела волосы в косы, так что тянуло на висках и выступали слезы в уголках глаз. Потом отправилась в мизерикордию.
Слово «мизерикордия» означает «комната сострадающего сердца». Когда главное здание обители несколько веков назад принадлежало монастырю, мизерикордия была тем единственным помещением, где действовало послабление строгому монастырскому уставу. Сейчас это комната отдыха и библиотека, место тишины и покоя. Стекло потолка матовое, отчего свет становится теплее и резкие очертания Паноптикона приглушаются. Там книги, собранные на высоких, отдельными колоннами стоящих книжных полках – похоже на лес из старых деревьев. Книги и были моей целью или, по крайней мере, оправданием: для сочинения мне нужен был новый том Эпиктета.
В центральной комнате, как всегда, горел свет. Маленькие латунные лампы, расставленные повсюду, заливали помещение лужами золота. Там обычно сидит аббат, когда его присутствие нигде больше не требуется, и хотя технически свет ему вроде бы не нужен, все равно приятно, что наставника можно разглядеть.
Аббата за столом не было.
– Отец?
Я хотела сказать тихо, из уважения к позднему часу, но голос сорвался. Это меня удивило.
Старый андроид вышел из зарослей книжных шкафов. Лицевой монитор подвинулся ко мне – так вытянул бы шею близорукий старик.
– А, Грета! – Иконки его глаз раздвинулись чуть в стороны и чуть больше приоткрылись – не улыбка, но доброжелательное выражение человека, готового выслушать. – Ты засиделась, дитя мое. Не спится?
– Да, святой отец. Я пришла за книгой.
– Вот как? – Он неспешно прошел к полкам с классической философией. – Наверное, кто-то из стоиков? Снова Аврелий?
– Эпиктет, святой отец.
– Это хорошо. Я видел твои записи, дорогая моя: очень солидная работа, очень.
Голос его был старческим и уютным, как лестница, истертая в середине. От этого голоса и еще от янтарного света комната казалась теплой. Мое сердце – странно, но оно коло тилось как бешеное – начало успокаиваться. Аббат повел меня в глубокую чащу книжных шкафов.