В силу этих внутренних качеств Володя сам от себя сурово потребовал срочно углубиться в словосочетание «Офирское царство». Может, после такого углубления станет ясно, кто и зачем заказал скворца.
При этом Володя, раньше посвящавший богеме все свои труды и дни, стал вдруг слово «богема» передразнивать, а саму богему, сосредоточенную в умопомрачительных местах Москвы, слегка презирать. Словом, Человеев занялся науками. Для начала он ознакомился с одним из трудов князя Щербатова. Труд назывался «Путешествие в землю Офирскую господина С., шведского дворянина».
Сильного впечатления этот памятник русско-шведской мысли на Володю не произвел. Князь Щербатов оказался умен, речист. Однако про саму Офирскую землю интересного сообщил мало. Конечно, князь не мог все высказать прямо, оттого и придумал шведского дворянина. Кое-какие мысли князю приходилось, еще до нанесения их на бумагу, то есть в себе самом, извращать. Это делало книгу двуличной, неприцельной.
* * *
Стал искать правды у князя Щербатова и Вавила Ханадей. Натолкнул его на это советник по кадрам, ученый сукин сын кандидат Перетякин.
– Щербатов хотел военных поселений и полицейского порядка. Но при этом вовсе не Третий Рим, а Офирское царство представлял себе как образец будущей России, – нашептывал на ухо Вавиле ученый сукин сын.
Возражения Вавилы были тверды и монументальны.
– Третий Рим – ересь. И четвертый тоже. В крайнем разе согласен на Четвертый Крым. О поселениях – надо подумать. А про Офирское царство – жду не от тебя, морда перетякинская, жду от скво́ра!
Беседа двух интересующихся историей людей протекала в ханадеевской оранжерее. Она и дальше продолжилась в том же абсурдно-велеречивом ключе.
Вавила обламывал головки мака и любовался густым соком стеблей. Перетякин любовался Вавилой. Вдали скучал скворец.
* * *
На третий день пребывания у Вавилы скворец как бы нехотя произнес:
– Офир-р – есть оп-пережающее от-тражение действительности.
– Кто тебя научил, дурак? – взвился Ханадей.
Слова про опережающее отражение упали словно бы откуда-то сверху, царапнули коготком стеклянную дверь и за этой дверью пропали.
– Ты лучше вот что выучи: откаты в России, тире, миф.
– Тир-ре – мифф. Тир-ре – мифф.
– Да не само тире. Тире для наглядности! Ладно, кончили про миф. Выучи так: Четвертый Крым! Авось, нам с тобой пригодится.
– Кр-рым – сила Р-россии.
– Ух ты, складно. Это запомню. Только что мы все о политике, птица? Давай песню. Вот про меня в Счетной палате сочинили: «Ханадей, Ханадей пташечка, канареечка жалобно поет! Раз пером, два пером, три пером…»
Царапанье коготком по стеклу возобновилось.
– Кто тут? – по-серьезному взволновался Вавила.
Из-за дверей никто не отвечал. Ханадей подошел на цыпочках.
– Я – от-тклонение Офир-ра… Конец концов близ-зок, петушар-ры!.. – защелкал в спину Вавиле хамоватый скворец.
Не дойдя до дверей, Ханадей вернулся, набросил на скворца футболку № 4. Дверь отворилась сама. На пороге стояла синевласая Дицея.
– Фу-у, Дичка… Ты?
– Как муштра птиц?
– Хуже некуда. Ну его на фиг, этого сквора. Для большого человека хотел нескольким штукам выучить. Так он, дурак, дрессуры не понимает… А пойдем к тебе на массаж?
– А пойдем.
Скворец склонил голову набок, сделал вид, что заснул.
И свалился за горизонт мысли рыжеватый Вавила, искрошился мир человеческий, терзавший непонятными запахами, но и увлекавший делами и поступками. Налег птичий, ни с чем не сравнимый, рваный и путаный сон!
Птичьи сны были на удивление бессюжетны и пустоваты: то земля вдруг делалась блюдцем, и это блюдце опрокидывалось кверху дном. То небо всем своим голубоватым оперением ложилось на землю. Но всякий раз пернатые сны заканчивались одним и тем же: птичьими чертогами, птичьим престолом и птичьим царством.
В царстве птиц людей не было ни души. Были похожие на людей существа, но они не ходили – летали. При этом разговоров не говорили: все время пели. Но, опять-таки, не стихами, а звучной короткой прозой.
* * *
Вечер подступил незаметно. Скворец заговорил снова.
– Пут-тину – р-решпект! Импер-ратрица – в Тавр-рическом! Конец концов – близок! – Как отголосок славы былых времен и перекличка с временами нынешними прозвучали эти неожиданные слова.
Все разом притихли. Первым опомнился Вавила:
– Да накинь ты на этого балабона платок! Кому говорю, Дичка!
Но синевласой Дицеи в те минуты в ломберной уже не было.
Игра продолжилась. В ломберной предпочитали буру и сику.
Таксидермист (а по-простому – чучельник) Голев, раздувая ноздри, голосом сушеной воблы трескуче наставлял:
– Ты, Ханадей, не шустри. Сам Дицею отослал, а делаешь вид, что забыл. А отослал ты ее, чтоб в карты не продуть. Я слышал. И правильно, и молоток! А тогда давай мы на твою птичку сыгранем. Ты, я вижу, от слов птичьих вздрагиваешь, даже до того дошел, что правителю нашему здоровья и славы пожелать не хочешь. А мы все это бесплатно терпи?
Таксидермист обвел игроков в сику цепким миротворческим взглядом.
– Вот назло тебе крикну: ура и слава! – приподнялся со стула Вавила.
Лысостриженый Пленкин, припомаженный, с женскими, загнутыми кверху ресницами Сучьев – ему вдогон сверкнули улыбками.
– Так ты ставишь скворца на кон или нет?
– Майна религиоза, – заважничал Вавила. – Тут большими деньгами пахнет. Отвечать вам по полной, скоты, придется.
– Пять тонн зеленых – устроит?
– Маловато, но разве уж для почину…
Священную майну выиграл Голев.
В ту же ночь, ближе к утру (подарив выигранную вслед за птицей Дицею назад Ханадею), таксидермист спрашивал скворца:
– Вот сидишь ты здесь, а сам – чепушило и чмошник! Битый час я тебя пытаю. Ни словечка в ответ. А тогда какой тебе смысл вообще существовать? Какой смысл, говорю, тебе живой птицей оставаться? Лучше, уж ты поверь мне, чучелом тебе стать. Выставлю тебя в театре Маяковского, пищик внутрь вставлю, будешь красным клювом клацать, народ коммунизмом суровить. И этим, как его… Офирским царством!
В голове у таксидермиста было – шаром покати. В доме тоже пустовато. Не любил Голев лишнего. Только барсучья шерсть и мороженые лапки, только полированные подставки с каллиграфическими табличками и сладко подванивающие молодым пометом птичьи перья.
– Ну, отвечай, как оно там, в Офире? Говори! Распотрошу вмиг! – Воблистый голос треску посбавил, появились в нем напор и сила.
– Хор-рошо в Офире!