«Вижу тебя в зеркале, Одиночка, и уступаю дорогу… Ого! Ну и мармеладку же ты везешь! Оставил бы что-нибудь и для бедных, а?»
– Это про тебя говорят, – сказал я девочке.
– Знаю.
– Прямо как в каком-нибудь телесериале, правда? Все о нас беспокоятся, а мы с тобой в пути. Вернее, – поправился я, закладывая руль на крутом повороте, – как в этих американских фильмах.
– Они называются road movies.
– Road movies. Это значит «дорожное кино».
Я глянул в зеркало заднего вида: наших преследователей не видать.
Но потом я припомнил золотой зуб португальца Алмейды, вопли Нати и понял, что черта с два они бросят.
Еще не скоро мне доведется спать с закрытыми глазами.
– Да уж… и правда кино, – сказал я. – Все вот это, что со мной приключилось.
Я понятия не имел, что будет дальше со мной и с девочкой, но мне было плевать. А она, после того как много-много раз поцеловала мою рану, вытерла с губ мою кровь платком, а потом им же перевязала мне руку.
– У тебя есть невеста? – вдруг спросила она.
– Невеста? Нет. А что?
Она, не отрывая глаз от дороги, пожала плечами, будто бы ей совсем не важен мой ответ. Но потом вдруг глянула на меня искоса и снова поцеловала в плечо, повыше повязки, и затянула ее немного потуже.
– Это пиратский платок, – сказала она – так, будто это служило оправданием всему.
Потом улеглась на сиденье, положила голову мне на колени и уснула. А я смотрел на километровые столбы, мелькавшие по обочинам шоссе, и думал: эх, жалко. Я бы отдал все свое здоровье и свою свободу, лишь бы только гнать и гнать этот грузовик до какого-нибудь необитаемого острова на самом краю земли.
7Последний берег
– Море! – встрепенулась Кусочек, прямо-таки пожирая глазами серую линию горизонта.
Но это было не море, а реки Тинто и Одьель – мы увидели их, объезжая Уэльву. В Айямонте – снова ложная тревога: на сей раз Гуадиана.
В общем, когда мы действительно доехали до моря, девочка уже злилась не на шутку. Вот так и бывает в жизни: мечтаешь-мечтаешь о чем-нибудь целых шестнадцать лет, а когда наконец это случается, все оказывается не так, как ты себе представлял, и тут уж поневоле разозлишься.
– По-моему, море – это полное дерьмо, – ворчала она. – Этот Р. Л. Стивенсон здорово преувеличивает. Да и фильмы тоже.
– Это не море, Кусочек. Подожди немножко. Это же просто река.
Она хмурила брови, как заупрямившийся ребенок:
– Река не река, а все равно полное дерьмо.
Так вот, река за рекой, мы добрались до границы, благополучно пересекли ее в Вила-Реал-ди-Санту-Антониу – тут она увидела настоящее море и спросила, что это за река, – и покатили по Фарскому шоссе в сторону Тавиры. Там, на плоском берегу, где песку не видно ни конца ни края – таких мест много на юге, – я остановил грузовик и тронул девочку за плечо:
– Вот оно.
И мне захотелось навсегда запомнить ее такой, как тогда, в кабине моего «вольво-800 магнум». Она сидела рядом очень тихо, а ее глазищи, громадные и такие темные, что у меня даже голова начинала кружиться, когда я пробовал в них заглянуть, были устремлены на дюны, верхушки которых осыпал ветер, и на гребни волн с завитками пены.
– По-моему, я в тебя влюбилась, – сказала она, не отрывая взгляда от моря.
– Да ладно тебе, – пробормотал я – нужно же было сказать что-нибудь.
Но у меня пересохло во рту, и мне хотелось заплакать, прижаться лицом к ее теплой шее и забыть обо всем, даже о собственной тени. Я подумал, какой была моя жизнь вот до этой самой минуты.
Вспомнил – будто в миг единый все пронеслось перед глазами – свои одинокие рейсы, чашечки двойного черного кофе в забегаловках при бензоколонках, выпитые в одиночестве, военную службу в Сеуте, где я был один-одинешенек, своих товарищей по Эль-Пуэрто-де-Санта-Мария и их одиночество, которое целых полтора года было и моим. Будь я поученее, мне захотелось бы узнать, как спрягается слово «одиночество», хотя один черт, спрягаются – или сопрягаются – только глаголы, а не слова, так что ни одиночество, ни жизнь не могут сопрягаться ни с чем. Распроклятая жизнь и распроклятое одиночество, подумал я. И снова почувствовал то, от чего у меня внутри будто все размякло, как в детстве, когда мать целует тебя, и тебе так хорошо и уютно, и не подозреваешь, что это всего лишь передышка перед тем, как станет холодно и страшно.
– Иди-ка сюда.
Я просунул правую руку, все еще перевязанную ее платком, под затылок девочке и привлек ее к себе.
Она казалась такой маленькой, такой хрупкой, и от нее по-прежнему пахло, как от крохотного ребенка, только что проснувшегося в своей кроватке. Я уже говорил: мужик я неученый и плохо разбираюсь в чувствах, но тут понял, что вот этот запах – или воспоминание о нем, которое вдруг вернулось ко мне, – и есть моя родина и моя память. Единственное место на свете, куда я хочу вернуться и где хочу остаться навсегда.
– А куда мы теперь поедем? – спросила Кусочек.
Мне понравилось это «мы». Мы поедем. Уже давным-давно никто не обращался ко мне вот так – во множественном числе.
– Мы поедем?
– Ну да. Мы с тобой.
Книжка Р. Л. Стивенсона валялась на полу кабины, у нее в ногах.
Я поцеловал девочку между больших темных глаз, которые теперь смотрели не на море, а на меня.
– Кусочек, – сказал я.
Из ОВЧ слышались голоса моих товарищей – испанцев и португальцев: одни посылали привет Одиночке и его Мармеладке, другие интересовались, какие новости. Гроза Дорог, коллега из Фару, проезжая к Тавире, узнал стоящий у берега «вольво» и бурно приветствовал нас – ну прямо как героев какого-нибудь телесериала. Я выключил радио.
День стоял серенький, волны с размаху обрушивались на песок. Мы вылезли из машины и пошли между дюнами к самому берегу. Вокруг нас шумно суетились чайки. Они пронзительно орали, а девочка смотрела на них как зачарованная, потому что никогда прежде не видела этих птиц живьем.
– Они мне нравятся, – сказала она.
– Ужасные мерзавки, – принялся объяснять я. – Представь, человек спасся после кораблекрушения, плывет в надувной лодке, взял и уснул. Так эта дрянь слетается и выклевывает ему глаза.
– Да ладно!
– Честное слово.
Она сняла сандалии и подошла к самой воде. Волны добегали до ее ног, заливая их пеной; от брызг подол платья намок и прилип к бедрам. Она счастливо рассмеялась, окунула руки в воду и стала плескать себе в лицо и на шею. На ресницах у нее повисли капли.