Он кивнул.
– От тебя ничего не скроешь. – Он пожевал губу и сплюнул кусочек сухой кожи. – Если бы ты мог написать одну-единственную картину, которая объяснила бы тебя, как бы выглядела эта картина или сцена?
Я немного подумал.
– Когда я был ребенком, я работал в доках. Выполнял случайную работу. Я зарабатывал несколько баксов. У одного из гидов-рыбаков кончился бензин. Он дал мне пару долларов и попросил принести полный стакан бензина, чтобы завести мотор. Я сунул его деньги в карман, побежал к баку для сухого мусора и достал оттуда самый большой пластиковый стакан. Шестьдесят четыре унции или что-то в этом роде. Побежал через улицу на заправку. Заплатил служащему. Поставил стакан на землю и принялся качать бензин на два доллара. А потом смотрел и не верил своим глазам, когда бензин на два доллара разъел пенополистирол и растекся по парковке. Я – стакан. Жизнь – бензин.
Минуты шли. Я ждал тех историй, которые он рассказывал мне здесь. Наконец он заговорил. Зуб за зуб.
– Мы попали в кольцо. Были окружены со всех сторон. – Этого я раньше не слышал. – Мы не могли вынести раненых. Не могли получить лекарства. Гангрена стала проблемой. Запах гноя преследовал нас. – Он провел пальцем по нижней губе. – Мы мазались ментолом, чтобы справиться с запахом. Наша дырявая палатка выглядела как укрытие времен Гражданской войны. Нам приходилось работать только пилой и горячим железом. Мы говорили солдатам, что ампутация – дело добровольное и морфия у нас нет. Им выбирать. Они держались несколько дней, надеялись. Молились, чтобы с воздуха пришла помощь. Но пули продолжали свистеть, бомбы продолжали падать, конечности раненых раздувались, и запах становился все хуже. Один за одним они сдавались. К ночи врачи так устали, что уже не могли держать пилу. Передали ее мне. Утром я отдал ее обратно. – Он замолчал. – Я привык просыпаться по ночам, весь мокрый от пота, слыша, как кричат эти люди, мои пальцы всегда сведены судорогой.
Я прислонился к стене. Он сидел и смотрел вдаль.
– Затем наступило Рождество 1944 года. Я отморозил задницу в «Битве за Выступ»[6]. – Он машинально проводил пальцем по желобку на часах, в который вправляется стекло. – Шестое задание моего взвода. За месяц мы потеряли более девятнадцати тысяч и вылечили более сорока с чем-то тысяч раненых. – Стеди покачал головой и сплюнул. – Кровь заполняла траки танков, застывала и оставляла пятна на наших штанах. На одни носилки мы клали два трупа. Мне пришлось привязать свои руки к носилкам, потому что я физически не мог тащить другого человека. В ту ночь я прислонился к танку. Позволил усталости согреть меня. Умирал стоя. Смотрел на поле битвы. Мой капитан увидел меня и пригрозил сорвать с меня нашивки, если я не вернусь на поле боя. Я махнул рукой в сторону искалеченных деревьев, туда, где из-под снега торчали ноги убитых и остатки разрушенных укреплений. «Сэр, это не страх. Я больше не боюсь. Но откуда мне начать?» Он понял, прислонился к танку рядом со мной. Хороший человек. Он закурил трубку и сказал: «Стеди, мы не можем помочь мертвым. Так что оставь их Богу». Он вынул трубку и с силой выдохнул дым в небо. Потом махнул рукой в сторону деревьев. «Но… спаси раненых». На другой день я вынес с поля боя его. Прежде чем его закопали, я вынул из кармана его рубашки трубку.
Стеди вынул из-под сутаны трубку, набил и раскурил ее. Он глубоко затянулся, его щеки коснулись пожелтевших зубов, а потом он принялся колечками выпускать дым и гнать их через ряды скамей. Стеди покачал головой.
– Я – священник с ножом. И мои сутаны запятнаны. – Он повернул артритные руки, скрюченные, словно старые пни, со старческими пятнами. – Возможно, это мой последний выход на поле боя. – Он немного помолчал. Костлявый палец уперся мне в грудь. – Это будет адски больно, но я предлагаю вырезать твою гангрену.
– Вы или Бог?
Он улыбнулся, его губы раздвинулись. Глаза были влажными.
– Ты хороший католик.
Он вытер лицо белым носовым платком. Минуты шли.
– Стеди… – Я попытался встретиться с ним взглядом. Покачал головой.
Стеди ткнул меня в грудь искривленным артритным пальцем.
– Ты все время бежишь, но что ты приобрел?
– Свободу.
Стеди покачал головой:
– У грешников в аду больше свободы, чем у тебя.
Старик глубоко вдохнул, щеки прижались к зубам, он кивнул.
Мы просидели час. Не разговаривали. Он выдыхал. Я вдыхал. Стеди незачем было говорить, чтобы утешить меня. Концерт его жизни звучал так громко, что я не расслышал бы его, даже если бы Стеди открыл рот. Вдалеке маячило судно для ловли креветок.
Стеди помолчал, прижал палец к губам, затем выпрямился, и кровь отлила у него от лица. Он выглядел так, словно в его позвоночник воткнули железный прут. Что бы ни беспокоило его с момента моего приезда, это прорывалось на поверхность. Стеди соединил части. Что-то щелкнуло. Он встал. Заговорил шепотом:
– Но, когда зайдет солнце и… – В его голосе зазвучала настойчивость. – Мне нужно, чтобы ты сделал мне одолжение.
– Говорите.
Священник оглянулся назад, на деревья, поднял обе брови.
– Что угодно, только не это.
– Я объясню, пока ты будешь вести машину. – Солнце село. Сгустились сумерки. – Возможно, уже слишком поздно.
Я собрался запротестовать, но он поднял палец, заставляя замолчать. Его голос был суровым:
– Ты мне должен.
Я прикусил губу:
– Значит… после этого мы будем в расчете?
Стеди покачал головой. На его лбу выступил пот.
– Ничего подобного. – Стеди пошел быстрее. – У нас, должно быть, немного времени.
Мы свернули за угол.
– Куда мы едем?
– В «Седьмое небо».
Я остановился:
– Вы говорите о месте за высочайшим забором, который охраняют бывшие «морские котики»?
Он кивнул и пошел быстрее.
– Но как вы планируете попасть туда? Они хорошо защищают знаменитых богачей, которые там живут.
Он покрутил на пальце два ключа.
– Откуда они у вас?
Нет ответа.
Я скрестил руки на груди.
– А код на воротах?
Он постучал по виску указательным пальцем.
– Вы знаете, что у охранников есть оружие, и, скорее всего, им не нужны особо веские причины, чтобы пустить его в ход.
Он распахнул дверь.
– В меня уже стреляли.
– Да, но в меня не стреляли.
Он отмахнулся от меня.
– Ты к этому привыкнешь. И потом… – Он с легкой ухмылкой обернулся через плечо: – Что ты теряешь? Ты уже мертв.