Прежде всего — к этому располагает пейзаж. Куда ни взглянешь — кругом мандера[24], заснеженные дороги, звериные тропы… Человеческих следов мало: изредка наткнешься на след «Бурана», лунку во льду, пару обгоревших головней, пятна мочи на снегу — вот и все. Даже там, где еще недавно было людно, — ни души. Вымершие деревни пугают культями домов, словно взывают о помощи, от совхоза «Прогресс» осталась груда кирпичей. А если и встретишь человека — так это чаще всего пьяный «пейзан» (по определению Донцовой), часть ландшафта, давно утратившая черты homo sapiens и скорее напоминающая валун у дороги или раскачивающийся на ветру куст.
Тут не найдешь следов древних культур — никаких тебе колонн или акведуков, да хоть бы остатков старого тракта или руин агоры, ни призрака собора или развалин замка, ни обломка стены… не говоря уж о столетних газонах. Правда, сохранилось несколько памятников деревянного зодчества, но их возраст не превышает ста пятидесяти — двухсот лет. Единственная церковь Воскрешения Лазаря, XVI века, из Муромского монастыря больше напоминает печугинскую баню, чем настоящий храм. На лесных полянах — ровные гряды камней, извлеченных из земли во время пахоты, но не выдавать же их за остатки древней культуры Заонежья.
Краеведы объясняют:
— Кочевники следов не оставляют. А дерево — главный строительный материал заонежских крестьян — недолговечно.
Все равно такое ощущение, что человек тут появился в одночасье прямо из неолита, поселился в русской избе, потом на скорую руку выстроил совхоз из силикатного кирпича, а после падения коммунизма и вовсе исчез.
Во-вторых — здешний быт. Постоянное соприкосновение с суровой природой. Вода, которую каждое утро нужно принести с озера — даже если на дворе бушует метель и майну[25]занесло снегом по пояс или она промерзла на целую пядь (вот как сегодня). Без огня не выжить, а чтобы его поддерживать, надо притащить из леса дерево, распилить и поколоть на дрова. Со временем начинаешь понимать, почему языки северных народов различают несколько десятков оттенков снега и льда, по звуку чурбака под топором научаешься определять, какой сегодня мороз, а по солнцу моментально предсказываешь погоду на завтра.
Быт на первый взгляд примитивный. Меню состоит в основном из того, что сам выловил из озера, вырастил на земле или нашел в лесу и только затем приготовил. Наташа сама мелет зерно, выращивает хмель на дрожжи. Одежда все больше из шкур и шерсти местного зверья (я ношу свитера, носки и рукавицы из шерсти усть-яндомских овец), а также льна и конопли. В доме царят дерево и глина, в хозяйстве — колун и сеть. Так что быт наш самый что ни на есть естественный и здоровый. Многие гости из так называемого цивилизованного мира, где земля закрыта асфальтом, небо — небоскребами, а пищу не едят, а потребляют, лакомясь нашим черным хлебом и запивая его брагой из чаги (потом едоков слегка проносит), говорят с завистью:
— Ой, правда, какая же у вас тут жизнь…
— Что касается правды, — смеюсь я в ответ, — не знаю и знать не хочу, а что к настоящей жизни мы тут ближе — это уж точно. Например, к солнцу! Вроде бы все от него на одном расстоянии, но нам оно диктует жизненный ритм — нерест рыб, сенокос, огород, — а вам только просвечивает сквозь смог да определяет время отпуска.
Ну и в-третьих, тишина и уединение. Зимой в радиусе пяти верст тут никого, иногда только по ночам волки прокрадываются через опустевшую деревню — утром я обнаруживаю возле дома их следы. Ни один живой звук не нарушает покоя, никто не скрипит за стеной, не шумит под окном, на улице — ни звона трамваев, ни грохота машин. Да что там — человеческие голоса не доносятся сюда даже средствами массовой информации, потому что нет тут ни радио, ни телевизора. В результате мировые сплетни либо обходят нас стороной, либо поступают с большим опозданием. О войне в Ираке я узнал спустя две недели после ее начала — от рыбака, заглянувшего к нам на чай. При помощи телефона и Интернета меня тоже не достать. Словом, никто и ничто мне здесь не мешает.
В такой тиши можно многое расслышать. Греческий поэт Кавафис[26]писал, что, находясь в пустой комнате один, ты отчетливо слышишь тиканье часов, которое пропадает, как только порог переступают другие люди и начинают шуметь, а ведь часы продолжают тикать. Вот вчера ночью разбудило меня что-то… будто бы вой…
— Может, снова волки подошли к деревне, — прислушивался я сквозь дрему, — или ветер поднимается, смена погоды?
Завывало это нечто, словно звало (из какой-то глубины…), но я провалился в сон, не успев понять, в чем дело. Утром засомневался: наяву это было или во сне? А может, — подумал я, — это вдруг подал голос мой тотемный предок? Не случайно в этом безлюдье человек испокон века роднился со зверем.
Тотемизм, анимизм, вызывание духов — до чего же все это становится близким, когда поживешь наедине с белой пустотой. Иногда хочется крикнуть:
— Есть там кто?
24 декабря
К югу от Конды Бережной врезается в Онего живописный Ельник — длинный полуостров с вековыми елями. Местная легенда гласит, будто под ними похоронены польские паны, что разбойничали в Заонежье после разгрома отрядов Дмитрия Самозванца. Прогуливаясь там сегодня, вспомнил чудное хайку Юмико Катаяма[27]: ели веселятся, хоть и не приглашены на Рождество.
29 декабря
…Переставал существовать как личность, все больше сливаясь с окружающим пространством.
Генрик Сенкевич
В половине четвертого темнеет. Зажигаю настольную лампу, и мир за окном снова блекнет. Лишь время от времени мерцают в темноте — точно блуждающие огни — «Бураны» рыбаков, возвращающихся с Большого Онего. Раньше они держали путь на фонари Великой Губы, нередко сбиваясь с накатанного по льду зимника. Когда в Конде Бережной появилось электричество, ориентиром стали служить наши окна.
— Ваш дом светится, как морской маяк, — говорят рыбаки.
Итак, я зажигаю лампу, словно (с позволения сказать) Скавинский[28], и ставлю диск с голосами польских поэтов, изданный к двадцатилетию журнала «Зешиты Литерацке», чтобы послушать, как звучит в этой заонежской глуши родная речь:
Замирает на обочине «додж» и туши его прицепов
На мгновение горячая моча дырявит снег и тишину.
Это голос Бараньчака[29]. Словно с того света. Я закрываю глаза… Новый 1990 год, дом Бараньчаков в Массачусетсе. За столом хозяева, Антоний Либера[30], Мария Эдер[31]и я. Пьем виски. Аня подает индейку с авокадо, Либера показывает на видео свою новую постановку Беккета — только что из Лондона. Болтаем о войне в Персидском заливе (версия CNN) и последнем концерте Филиппа Гласса[32]в Бостонском симфоническом зале, о Джеймсе Меррилле[33]и Эдварде Хоппере[34](в связи с моей поездкой на Кейп-Код), и еще о многом другом. Бьют часы, стреляет шампанское. Сташек дарит мне на память свою «Открытку с того света…». Под утро я отвожу Марию в Кембридж и возвращаюсь в одиночестве вдоль реки Святого Чарльза в Вотертаун, потягивая из фляжки золотую текилу. На дороге встречаю чернокожего бродягу с бутылей рома. Чокаемся: за Новый год! На другом берегу — петарды, фейерверки. Идет снег… В этой ли жизни все это было или в другой?