Со стороны острова Картуха слышались ржанье, блеянье, мычанье и даже кукареканье несчастных животных, отправляемых в Индии. Бриз доносил здоровый запах навоза. Мне почудилось, что среди этого горестного воя я различаю густой, грозный рев боевых быков, которых местные скотоводы начинают экспортировать для коррид или для воспроизводства.
Сотни людей будут трудиться до глубокой ночи. Веревки, лебедки, тюки, хохот, удары молотков, проклятия. Постепенно весь этот шум тонет в тихом течении Гвадалквивира, уже темнеет. Из кают на корме пытаются друг друга перекричать боцманы, бродят счетчики с карандашами наготове, и время от времени появляется силуэт какого-нибудь капитана, зевающего от скуки под полями своей треуголки с нарядными американскими перьями.
Тот, кто порой захаживает на Ареналь, может более или менее ясно представить себе облик мира, в котором мы живем.
…
У МЕНЯ ЕСТЬ ШЛЯПА ЧЕРНОГО БАРХАТА С ОТОГНУТЫМИ ПОЛЯМИ и с султаном из модных теперь перьев, естественно цветов моего дома. Два пера поломаны, но это не очень заметно среди колышущейся пестроты других.
Есть у меня и туфли с пряжками, которые называют итальянскими, в этих туфлях чувствуешь себя, будто ходишь босой. Такая обувь хороша во Флоренции, но не здесь, в Севилье, с ее зловонной уличной грязью. Такие туфли годятся только для господ, передвигающихся в карете или в паланкине, а я не из их числа. Я всегда ходил в грубых военных сапогах или совсем босой. Восемь лет босиком — или иногда в охотах[38], а это лучшая в мире обувь. Восемь лет босиком, отчего ступни становятся бурыми, — это вроде самозащиты. Поистине человеческая кожа — лучшая подошва в мире. На службе Его Величеству королю и Святой вере!
Перед приходом в Мехико — кажется, в Кулиакане — я снова влез в сапоги, отшлифовав с помощью опытного индейца свои ступни дикаря, раздавшиеся за столько лет.
Сапоги — подобие котурнов. Тех деревянных котурнов, в которых актеры ходят будто куклы и которые громко стучат по подмосткам. Или еще они похожи на ноги голенастых птиц. И ты ходишь раскачиваясь, словно какой-нибудь аист. Шатаешься, а надо скрывать это, ходить ровно. В Мехико-Теночтитлан я уже явился в этих сапогах-котурнах — кажется, мне подарил их вице-король. Губернатор Кортес смотрел на меня с ехидством. Я к тому времени отвык быть испанским солдатом (а возможно, даже и испанцем) и чуть раскачивался, входя, будто на ходулях, в зал, где меня принимали. У Кортеса сапоги были изящные, замшевые, и он, говорят, не снимал их до самой смерти. Говорят, так и похоронили его в этих сапогах. Кортес, маркиз де Оахака…
В этот воскресный день занимаюсь своими ступнями. Самое удобное место — терраса. Видны мавританские крыши старинного еврейского квартала. Справа — гигантская Хиральда, странная богиня, превращенная в колокольню. Донья Эуфросия поставила мне большой таз с теплой водой, и я долго беспристрастно изучал свои натруженные ноги. На них почти не видны следы давних ушибов и ожогов. Они выглядят молодыми, обновленными. И как всегда, кажутся мне недостаточно крепкими для жребия, который им выпал, — служить путнику. Носить человека, который, должно быть, больше других прошел пешком по нашей земле (и с таким ничтожным результатом).
Мои ноги — амфибии. Им нравится вода. Они в нее погружены и греются на теплом солнышке, как ящерицы Флориды. Слепые, послушные, непритязательные, они никогда не доставляли мне крупных неприятностей или сюрпризов. В этом смысле они самые понятные и надежные части тела, этого опасного господина, который охотно наносит нам удары, учиняет подлости и низкие предательства в течение всей жизни. Кожа на них стала прозрачной, как пергамент. За годы заточений и тяжб они совсем забыли о дорогах и пустынях, стали такими, как у бледнокожих писак, вроде тех, что служат в Королевской Аудиенсии.
Я тщательно вымыл ноги, потому что заказал себе на эту ночь номер в борделе «Цыганочка» в Кармоне[39].
Когда я устроил себе обычное основательное мытье за две недели, я мог хорошенько разглядеть себя в зеркале туалетной комнаты. То же, что я проделал со своими костюмами, я повторил теперь с их растерявшим вкус к жизни содержимым. Верно говорится, что старое зеркало ничем не испугаешь. Любопытные существа, отчасти загадочные, эти зеркала — ничтоже сумняшеся они пожирают наши облики и сцены нашей жизни. В мое венецианское зеркало — одна из немногих вещей, которые я сохранил при моем последнем крушении после грабежа, учиненного лживыми влиятельными лицами и крючкотворами, — гляделась моя мать перед свадьбой… Она тоже вошла в его память, как вхожу теперь я. Быть может, с другой стороны оловянного покрытия она смотрит на меня с нежно-иронической улыбкой, видя, что осталось от ее сына (орла).
Странный это предмет — он наполнен знаниями, но обречен на безмолвие. Ничего у зеркала не выпытаешь — оно вроде тихого озера, в котором все мы тонем и исчезаем.
А перед Богом мы как предстанем — одетыми? Предпочитаю верить в лучшее, более приличное, хотя великие фламандские живописцы все еще изображают Страшный суд с легионами неприлично голых людей перед взором Господа. С годами самые жалкие лохмотья выглядят лучше, чем наша кожа.
Спереди старость еще кое-как скрашена — лицо удлиненное, борода с проседью, ничуть не курчавая и довольно ровно подстрижена (доньей Эуфросией); грудь худощавая, с торчащими посередине костями старого петуха — на такой груди, конечно, никакая девица не сумеет уснуть или пригреться.
С некоторым опасением поворачиваюсь, чтобы посмотреть на себя сбоку. Брюхо обвисло больше, чем я воображал, и все части тела, в которых как будто теплится жизнь, словно норовят отвалиться от этой костлявой вешалки. Вверху еще держатся лопатки и ключицы — тоскующие по временам упругой плоти.
К счастью, венецианское зеркало столь же двусмысленно, как люди в Serenissima[40]. Формы скрываются под неизменным туманно-жемчужным налетом вроде сумеречной дымки, foschia[41]. Это зеркало удивительно мутное, уклончивое, как послы, которых шлет Венеция, чтобы собирать сведения о довольно-таки несуразном величии нашей Испании.
Плоть опадает, как сало на угасающей свече, и скапливается на плотных римских колонках бедер. Эта бесформенная масса живого вещества будто стремится прикрыть сверху спутанную, редкую, седоватую, пепельную листву, где ширинка целомудренно и без труда исполняет свое назначение.
Поскорей закрою видение: я накинул сорочку с такой же поспешностью, как стыдливо прикрывают труп старого друга.
Предчувствую, что мое тело готовится к смерти. Это логично, и я должен с этим смириться. После полудня на меня обычно находит непреодолимая усталость, заставляющая садиться где попало и глубоко дышать, чтобы прийти в себя. Как раз вчера так было. Пришлось скрыть слабость от доньи Эуфросии. Это предвестье того, что внутренние мои гуморы готовят что-то очень дурное.