Он был последним отпрыском знатной и богатой, но не слишком искушенной светской жизнью семьи, которая очень долго и ревниво удерживала его в пустынных стенах отдаленного провинциального поместья. В пятнадцать лет в нем расцвели все дары духовной и физической красоты, но он отвернулся от успеха, который все с редкостным единодушием предсказывали ему в Париже. Демон познания уже тогда завладел всеми силами этого духа. Он посетил университеты Европы, отдавая предпочтение наиболее старым, тем, в которых средневековые наставники сумели еще оставить воспоминание о философском знании, превзойти которое редко удавалось в новейшие времена. Его видели в Галле, Гейдельберге, Падуе, Болонье.[41]Везде он обращал на себя внимание широтой своих познаний, блистательной оригинальностью суждений; но, хотя круг его друзей был весьма невелик, более всего удивляло в нем стойкое презрение к женщинам. Он не избегал их, но, не отступая от своей манеры спокойного и постоянно уравновешенного поведения, выказывал особый дар, стоило ему только вступить с одной из них в более близкие отношения: провоцировать ее столь ненормальными и холодно-экстравагантными выходками, что самые отважные женщины при этом бледнели и, раздосадованные тем, что обнаруживали в себе нечто, что он немедленно определял как страх, довольно скоро, хоть и с сожалением, оставляли его продолжать свой путь, как и прежде страннический и бесшабашный. Иногда какой-нибудь очерк, особенно богатый интересными соображениями, или статья, в которой использовался важный и редкий материал, вызывали одновременно восхищение и беспокойство — всем тем, что они заключали в себе странного, отражая вкусы и душу автора, — у тех нескольких верных друзей, которые еще оставались у него в литературном мире Парижа. В последние годы красота его лица, усилившаяся бледность которого стала теперь постоянной, обрела характер почти роковой. Строгие линии лба, разделенного на две выпуклые доли, терялись в белокурой воздушной шевелюре, которая казалась такой тонкой материей, что ветер, играя в ней, развивал и удлинял сухие и словно отделенные друг от друга локоны, — чрезвычайно редкое свойство, характерное для отдельных натур, посвятивших себя беспрестанно изнуряющим спекулятивным размышлениям. Нос был тонким и прямым, словно созданным из бархатисто-матовой материи, ноздри подвижными и чрезвычайно контрактильными. Глаза завораживали коварством, измышленным самой природой, пожелавшей, чтобы оси их не были строго параллельны, и, казалось, стоило им обратиться к человеку, они тут же пронзали его насквозь,[42]сообщая ему почти физически весь груз колоссальной внутренней мечтательности, — во взорах же, бросаемых им в сторону, открывался чистый белок, словно нечеловеческий и внезапный знак полубожества, ввергавший в глубокое смущение окружающих. Упругие губы обладали примечательной способностью морщиться. Посадка головы была грациозной, а широкая массивная грудь словно создана, чтобы давать полную волю чувствам. Из его горячечных рук с худыми и длинными пальцами словно перетекала в каждого, кто их касался, своя независимая жизнь, а малейшие движения сочлененных и вместе с тем исключительно подвижных пальцев были восхитительно выразительными. Такой была эта ангельская и мечтательная фигура: воздух, пришедший из высших сфер, легкий и подвижный, казалось, без конца притекал к челу, в котором обитал свет, но духовность его физиономии ежесекундно перечеркивалась плотской, смертельной элегантностью его тела, крепких и длинных конечностей — в этом-то и заключалось дополнительное коварство; тревожная гибкость, уснувший жар, сумерки и магия тяжелой крови наполняли его артерии — любая женщина захотела бы бессильно упасть в эти объятия, как в прибежище или капкан. Такой была эта притягательная фигура, созданная, чтобы проникнуть в самые глубинные тайны жизни,[43]чтобы объять собой ее наиболее увлекательные реальности.
Дух его, как мы уже поняли, был особенно подвержен философическим исканиям. В двадцать лет, отбросив всяческие мысли об успехе или карьере, он поставил перед собой задачу разрешить тайны чувственного и мыслительного миров. Он прочел Канта, Лейбница, Платона, Декарта,[44]но естественная склонность увлекла его к философским системам более конкретным и, как считали некоторые, более смелым, которые, словно приняв с редкостной открытостью мир в свои объятия, не удовлетворяются тем, чтобы осветить его лучом отдельного света, но ищут у мира всей правды и всего объяснения, разобрав его на составляющие, как это делали Аристотель, Плотин, Спиноза.[45]Но в особенности страстное любопытство влекло его к гениальному королю философов Гегелю;[46]этому принцу комплексной универсальной науки, тому, кто сорвал венец славы со всякого абстрактного знания, для кого самые блестящие философские системы стали лишь туманностями, из коих он создал свой гигантский Млечный Путь, — именно ему он энергично отдавал свое предпочтение, принимая диалектику за тот самый рычаг, который смеха ради истребовал как-то Архимед[47]и которым смог затем поднять весь мир; и он взял с собой тома Гегеля в свое одинокое поместье в Бретани, чтобы, посреди этого меланхолического края, заполнить ими с избытком хмурые и, как он предвидел, бесплодные дни.