Факт тот, что когда мне было лет девятнадцать-двадцать — на дворе было начало 60-х годов, — в руки мне попала одна книга. Кажется, выше я уже поминал ее; ни названия, ни автора приводить не стану, ибо имена и налипшие на них ассоциации для разных людей и в разные времена означают разное. О существовании этой книги я тогда знал только из других книг: так астроном делает заключение о существовании некоего небесного тела, исходя из особенностей движения других планет. Но книгу в то время, время непроясненных причин, достать, по какой-то непроясненной причине, было невозможно. В те годы я уныло отсиживал курс за курсом в университете, денег у меня было мало, а те, что были, я самозабвенно тратил на одно увлечение: заводил знакомства с букинистами и, экономя на обедах, приобретал старые издания. Добыв какой-нибудь увесистый том, я за три дня прочитывал его от корки до корки, сидя на скамейке в ближнем сквере: весна была в разгаре, а в комнатушке моей постоянно царил тоскливый полумрак. До сих пор помню, какой бурный прилив фантазии я испытал, прочитав, например, в этой книге о том, что 9-я симфония была запрещена к исполнению. Я ощущал себя причастным к некой немногочисленной касте особо привилегированных счастливчиков, которым доверены самые важные тайны; меня словно разбудили внезапно, чтобы в ослепительном свете судного часа открыть мне правду о безнадежном состоянии мира.
И все же я бы не стал утверждать, что именно эта книга сыграла роковую роль в моей жизни, предопределив мой нынешний род занятий. Я прочел ее, и затем она, как и другие книги, постепенно уснула, угасла в сознании, погребенная под вязкими, рыхлыми слоями всего того, что я в то время читал. О, сколько книг спит во мне, книг плохих и хороших, книг, написанных в самых разных жанрах! Сколько в моей памяти фраз, слов, абзацев, стихотворных строк, которые неожиданно, словно беспокойные квартиранты, вылезают вдруг откуда-то и слоняются в одиночестве, а иной раз поднимают у меня в голове шум и гам, и я не могу их утихомирить никакими силами. Профессиональная болезнь. Как-то раз, редактируя всемирно известные воспоминания всемирно известного режиссера, я наткнулся в них на высказывание, которое показалось мне очень правдивым: дирижер жаловался, что после напряженных репетиций он страдает бессонницей, потому что не может справиться с оркестровой шумихой, не утихающей у него в голове.
Нет, нет, литературным сотрудником, а затем издательским редактором становятся главным образом по ошибке. Во всяком случае, западней, в которую ты попадаешь, служит литература. Или, скажем точнее, чтение. Чтение как наркотик, который приятно баюкает и расслабляет, размывая, смягчая жесткие контуры довлеющей над нами жизни. Началось это, кажется, в университете, в гуще университетской дружбы, шумных, глубоких и бессмысленных споров, затягивающихся до глубокой ночи. У одного из наших друзей вдруг появилось в печати стихотворение. Перед этим он дал его нам прочесть, и ты сказал что-то очень глубокомысленное об одной паре рифм. После этого стало как бы в порядке вещей спрашивать твое мнение о том о сем. И вот ты с важным видом шагаешь по коридору, под мышкой у тебя чьи-то рукописи. Тебе свойственно теперь некоторое брезгливое высокомерие, некоторое языковое чистоплюйство, которое прочие воспринимают как тонкий и безошибочный вкус. Про тебя говорят, что ты, скажем так, «разбираешься в литературе»; и в конце концов ты сам начинаешь в это верить. Ты становишься редактором университетской газеты. Постепенно ты обретаешь умение находить лазейки в лабиринте цензурных требований — и воспринимаешь это как своего рода азартную, увлекательную игру. Дурачок несчастный! Иной раз тебя даже, бывает, конфиденциально треплют по плечу за «смелость». Спустя еще какое-то время ты усваиваешь господствующий в издательствах веселый цинизм и находишь в нем своеобразное удовольствие. В те годы еще знали, что такое запах свежей типографской краски, и еще жив был один старик писатель, который приносил в издательство свои — публикуемые по милости государства — произведения, переписанными от руки.
О чем это я? Так, глядишь, в конце концов начну анекдоты рассказывать. Только сейчас я вижу, как трудно автору держать себя в руках, оставаясь в рамках ясной и четкой структуры, тонко и ненавязчиво развивая мотивы и соблюдая единство стиля; умение это, умение держать себя в руках, и отличает настоящих писателей от дилетантов вроде меня. Моя задача: проследить, как завладела мною та страсть — должен сказать, единственная в моей жизни настоящая страсть, — которая с течением времени превратилась во мне в одержимость и предметом которой, разумеется, была книга; в данном случае — отсутствующая книга, пропавший роман Б. Была? Ведь она и сегодня еще может где-нибудь обнаружиться, хотя в это я не верю. Но почему я думаю о ней как о не подлежащем сомнению факте? Почему я думаю, что Б. написал этот роман, думаю, несмотря на то что никто никогда не видел рукописи и все клянутся, что таковая не существует? Я один уверен, что он написал этот роман. Не мог он уйти из жизни, не написав его. Ибо он был писателем, настоящим писателем, настоящие же писатели имеют обыкновение завершать свою работу, не важно, будет это несколько тысяч страниц или несколько коротеньких строчек. Незаконченных произведений после себя большой писатель не оставляет, это я успел усвоить за годы своей профессиональной карьеры. Прочесть этот роман — для меня дело жизненно важное: ведь тогда я, по всей очевидности, узнаю, почему он умер. И возможно, узнаю: если он умер, то — скажем так — позволительно ли жить дальше мне?
Я раздумываю над тем, когда, в какой момент наша дружба стала превращаться в своего рода зависимость; разумеется, я говорю о своей зависимости: что касается Б., он был независим, как сосулька (и так же, как сосулька, хрупок и нестоек: сейчас, задним числом, я хорошо это вижу). А потом я впутался и в его историю, и теперь не могу отделить его историю от своей. Кажется, началось это с того давнишнего разговора, когда мы сидели с ним в дальнем углу полутемного эспрессо, вскоре после того, как меня выпустили из тюрьмы. Хотя и к тому, что я был вообще арестован, он не то чтобы не имел совсем ни малейшего отношения, — излишне и говорить, что тут я имею в виду сплошь вещи абстрактные, то есть исключительно духовное влияние, которое он оказывал на меня с первой минуты нашего знакомства. Если хорошо подумать, то должно было случиться и нечто другое: во мне незаметно проснулась и та, со студенческих лет спящая во мне книга. Редакторская работа никогда не удовлетворяла меня полностью, даже во времена серьезных успехов: скажем, когда ту или иную книгу, от которой я был в восторге или публикацию которой просто считал очень важной, мне удавалось, одному или с помощью временных союзников, протащить через заслоны всеобщей глупости или через цензуру. Наверное, вместе с книгой дремал во мне и какой-то другой человек (ну, или, может, некий комплементарный, дополняющий образ, но об этом лучше не буду), который с появлением Б. вдруг проснулся к жизни, словно Лоэнгрин, спящий в Эльзе. Но боюсь, если я буду продолжать в том же духе, то окажусь на очень зыбкой почве. Ладно, не важно. Суть в том, что в жизни моей не хватало того художника, ради которого ты, собственно, и ступаешь на редакторскую стезю. Не хватало проклятого поэта — ну вот, я все же это высказал, как ни ребячески это звучит.
Что делать: у каждого из нас есть так называемый идеал, даже если об этом и не принято говорить и даже если каждый из нас яростно отрицает его существование. И вот я увидел перед собой человека, который живет по своим собственным законам. Протекло какое-то время, и я поймал себя на том, что паразитирую на его словах. Что все время ощущаю потребность знать, о чем он думает, что делает, над чем работает. Что, это звучит очень глупо? А что делать: уж таковы мы, немного вторичные люди. Мы питаемся жизнью тех, кто сильнее нас, словно из этой их жизни какой-то кусок полагается и нам. Я в то время был в очень большой беде, и морально, и в других отношениях (чтобы быть кратким, скажу: жизнь моя, и без того лежавшая в руинах, теперь, казалось, подходит к последней границе), и в плачевном своем положении заведомо был готов воспринять любое влияние. Черные это были дни: зима пришла в город, зима пришла в мое сердце. Я самым серьезным образом подумывал о самоубийстве. Меня просто-напросто покинула способность наделять свою жизнь видимостью жизни осмысленной и разумной. Я все более убеждался, что, кроме радости, которую эта жизнь может еще мне доставить, в ней слишком уж много, непосильно много хлопот, проблем, неприятностей. Как раз тогда я узнал мнение Б. о самоубийстве: это было ошеломляющее и ни с чем не сравнимое суждение; и — прямая противоположность тому, что Б. в конце концов все-таки совершил.