Я начал отдавать себе отчет в том, как быстро летит время. Хуан сказал мне перед отъездом, что он не против того, чтобы после первого года, проведенного на ранчо, я немного отдохнул и съездил в Сан-Франциско, но я должен был вернуться в Три-Риверс на праздник, который называется Community Recognition. Он хотел ввести меня в общество, чтобы у меня появились друзья среди жителей городка, многие из которых были искусными ремесленниками и даже художниками. Тогда, как он говорил, я перестану наконец попусту тратить свободное время, играя в покер с мексиканскими фермерами. Его напутствие сводило мое пребывание в городе самое большее к десяти дням. Из этих десяти шесть уже позади. Приближался час возвращения на ранчо, в Стоунхэм. То же самое было и у Мэри-Энн: ее ждали занятия в Ныо-Гэмпшире. Между местами, где мы жили, пролегало расстояние в пять тысяч километров.
«Когда на первый план начинают выступать числа, это плохо, – сказал мне как-то Хосеба по поводу одного стихотворения, которое он в то время сочинял. – Когда мы вот-вот потеряем то, что нам дорого и что мы очень любим, тогда мы начинаем считать: осталось столько-то дней до того, как все закончится, говорим мы. И происходит то же самое, когда мы сталкиваемся с какой-то неприятной ситуацией: мы начинаем подсчитывать, сколько нам осталось до ее окончания. В любом случае появление чисел это плохой знак».
Весной 1983 года, когда я по завершении шестого дня моего отпуска пришел в отель, числа принялись вертеться у меня в голове с невиданной прежде скоростью. Да, действительно, от моего отпуска оставалось всего лишь четыре дня; да, действительно, Нью-Гэмпшир находится в пяти тысячах километров от Стоунхэма. С другой стороны, я в третий раз в жизни вступал в сентиментальные отношения, и, если принимать во внимание мой предыдущий опыт – ни одна из моих любовных связей не могла быть признана удовлетворительной, – мои шансы на успех были весьма скромными, где-то процентов двадцать, не более того. Они даже могли быть меньше, ибо вмешивался негативный фактор: мы были родом из слишком отдаленных друг от друга мест – она из Хот-Спрингс, штат Арканзас, а я из Обабы, в Стране Басков. Это обстоятельство по контрасту заставило меня вспоминать жестокую сентенцию, приведенную в начале одного из романов Чезаре Павезе: «Конь и жена должны быть из родного края». Кроме того, как я понял еще при нашей первой встрече, ее семья когда-то эмигрировала из Швеции в Канаду, а из Канады в Соединенные Штаты; ее настоящая фамилия – «которую один прагматичный предок решил укоротить» – была Линдгрен. Мысли и подсчеты наслаивались на то, что созерцали мои глаза: темные воды залива, приглушенные огни Алькатраса.
Я отошел от окна и включил телевизор. Мне хотелось отвлечься, сосредоточиться на чем-то другом, все равно на чем, и обуздать свои мысли. Я хорошо знал себя, знал, что происходит со мной в подобных обстоятельствах: что-то начинало крутиться у меня в голове и вновь и вновь настойчиво возвращало к одним и тем же ситуациям, к одним и тем же лицам; словно там вертелось то, что Лиз и Сара называют merry-go-round, карусель, ярмарочный аттракцион.
На экране телевизора возникла фигура человека, бредущего по пустынному берегу реки. Он запел: Mary, queen of Arkansas … Изображение на экране, мелодия, слова песни – все выражало уныние. Тут я вспомнил то, что часто говорил один мой однокурсник в Школе экономических наук в Бильбао: «Возмутительно, каждый раз, как я влюбляюсь, мой случай появляется в Top Ten». И тогда я подумал, что должен принять смешную сторону ситуации такой как есть.
Я выключил телевизор и лежал в темноте в ожидании сна. Колесо у меня в голове продолжало вращаться, но теперь уже речь шла не о числах, а об именах: Тереза, Вирхиния, Мэри-Энн. Выражаясь в духе песенок из горячей десятки, это были имена трех женщин, что «встретились мне на жизненном пути». Первое очень быстро испарилось, и лишь Вирхиния – the queen of Obaba – и Мэри-Энн – the queen of Arkansas – продолжали вертеться в голове. Обе они были физически крепкими женщинами с чистыми лицами. Разница состояла в том, что у Вирхинии волосы были темные, а у Мэри-Энн светлые. Сон сморил меня, когда я пытался разобраться в этом сравнении.
На седьмой день каникул Мэри-Энн попросила меня пойти с ней в больницу, чтобы забрать Хелен и вместе отправиться поужинать. «Ей очень грустно, и беседа с тобой пойдет ей на пользу. Ты умеешь ободрять людей. Лучше, чем я». Это была ее первая похвала со времени нашей встречи в Хэйт-Эшбери, и с этого момента я только и делал, что ломал Голову, как бы мне получше справиться с порученной задачей. Но мне ничего не приходило на ум, вернее, единственное, что приходило, так это различные глубокие темы для разговора, и особенно тема смерти, менее всего подходившая к случаю. Мне вдруг показалось, что приободрить Хелен чрезвычайно трудно.
От больницы мы пошли пешком к итальянскому ресторану в районе миссии. Едва войдя туда, мы услышали музыку, тарантеллу. Мужчина в красном жилете играл на аккордеоне в углу заведения. Колесо, что теперь вращалось у меня в голове – можно сказать, словно в калейдоскопе, только вот блеска не было, – тут же трансформировалось. Все доводы, идеи, цитаты, которые до этого мгновения я перебирал в уме, чтобы приободрить Хелен, моментально улетучились. «Мой отец тоже аккордеонист», – сказал я. Мы сидели в нескольких шагах от человека, исполнявшего тарантеллу. «Как хорошо!» – воскликнула Хелен. «Не так уж и хорошо, – ответил я, – у нас никогда не было добрых отношений».
И я стал рассказывать об отце. «Когда я был ребенком, то имел обыкновение составлять списки», – сказал я. Я раскаялся раньше, чем закончил фразу: здесь, в итальянском ресторане в миссии, под звуки тарантеллы, признание звучало неуместно. Но сказанное слово – как пролитую воду, как брошенный камень – трудно вернуть обратно. Мэри-Энн и Хелен внимательно смотрели на меня в ожидании продолжения.
«Мама называла их сентиментальными списками, – сказал я, поняв, что мне не отвертеться. – Я составлял их из имен дорогих мне людей: первым шел самый любимый человек; затем тот, кого я очень любил, но немного меньше того, кто стоял на первом месте, и далее в такой последовательности. Так вот, мой отец довольно быстро исчез из списков». Мэри-Энн посмотрела на Хелен: «Я же говорила тебе. Он совершенно нормальный парень» – «Не is an absolutely normal guy». Она сделала ударение на слове absolutely, слегка растянув его. Хелен улыбнулась.
Почувствовав твердую почву под ногами – можно сказать, взяв быка за рога, – с помощью сентиментальных списков, я сделал второе признание: я намеревался написать книгу о жизни, которую я вел в своей родной стране до отъезда в Америку. Я сказал так, потому что это была правда и потому что я хотел произвести впечатление на Мэри-Энн. Настало время приступить к сбору merits, необходимых для того, чтобы заполучить ее фотографию, ее внимание, ее любовь. Идея написать книгу не могла оставить безразличным такого человека, как она.
Мэри-Энн повернулась к Хелен: «Я не верю этому человеку. Не знаю, правду ли он говорит. Разве он похож на писателя?» Я поспешил ответить: «Я не сказал, что я писатель. Я же вам уже рассказывал: я работаю управляющим на ранчо моего дяди… – Я замолчал. В голове у меня возникла другая мысль. – Но на самом деле я аккордеонист, как и мой отец».