— Как перебрались? — спросил я. — Страшно было?
— На переправе — нет. — Она тяжело опустилась на стул и выдохнула. Совсем другая, не такая порывистая, замученная. Из складок заемного пончо показалась большая бутылка «Девственных холмов» 1972 года — она помахала ею в воздухе, точно трофеем.
Потом она вспоминала, что я наклонил голову и уставился на вино, «как угрюмый пес», но это неверно. Прекрасное вино из погребов Дози. Как оно к ней попало, я не ведал, а еще больше удивила очередная перемена в моей гостье: энергия вновь бурлит, сбросила сапоги, роется в ящике, а разрешения хоть спросила? Обнаружила штопор, извлекла пробку, расправила юбку и уселась, скрестив ноги, в кухонное кресло, ухмыляясь до ушей и наблюдая, как я разливаю по бокалам «Девственные холмы».
— Ладно, — сказал я. — Так что произошло?
— Ничего, — ответила она, сверкая глазами, — того и гляди, испепелит. — Где ваш брат? Он-то в порядке?
— Спит.
Может, какие-то мрачные видения и промелькнули перед ее мысленным взором — утопший пес, например, — но сдержать свое торжество она не могла.
— По крайней мере, — провозгласила она, поднимая бокал, — мистер Бойлан уверен, что его Лейбовиц — настоящий.
— Жак Лейбовиц?
— Именно.
— У Дози есть картина Жака Лейбовица?
Теперь я понимаю, что ей мое удивление могло показаться притворным, но старый хитрюга Дози ни разу и словом не обмолвился о сокровище. Кому придет в голову искать шедевры на севере Нового Южного Уэльса? А ведь Лейбовиц повинен в том, что я сделался художником. Впервые я увидел «Мсье и мадам Туренбуа» в старших классах школы Бахус-Блата — черно-белую репродукцию в «Основах современного искусства». Я не собирался в этом исповедоваться американке в туфлях «Маноло Бланик», но затаил обиду на Дози: тоже мне, друг, называется.
— Мы даже ни разу не говорили с ним об искусстве, — припомнил я. — Сидели в убогой кухоньке, он там и живет, посреди кип «Мельбурн Эйдж». А вам он показал картину?
Она приподняла бровь, словно бы намекая: почему нет? Я подарил ему отличные наброски Вомбатной Мухи и Пилюльной Осы с узкой талией, а он присобачил их к холодильнику, блядь, на магнитах! Как я мог догадаться, что он петрит в искусстве?
— Вы приехали страховать картину?
Она громко фыркнула:
— Я похожа на агента?
Я пожал плечами.
Она ответила мне ясным, оценивающим взглядом.
— Можно, я закурю?
Я подвинул ей блюдце, и она напустила в кухню вонючего дыму.
— Мой муж, — заговорила она наконец, — сын второй жены Лейбовица.
Эта женщина меня раздражала, как я уже говорил, но сведения о муже понравились мне еще меньше. Однако имя его матери я знал — и крайне удивился.
— Его мать — Доминик Бруссар?
— Да, — подтвердила она. — Знаете фотографию?
Еще бы не знать — загорелая светловолосая натурщица лежит на незастеленной постели, новорожденный сын у ее груди.
— Мой муж Оливье и есть этот младенец. Он унаследовал droit morale на произведения Лейбовица. — Судя по тону, ей надоело в сотый раз рассказывать одну и ту же историю.
А вот мне очень хотелось послушать, до смерти хотелось. Я рос в Бахус-Блате, штат Виктория, и до шестнадцати лет видел картины только в репродукциях.
— Вы знаете, что это такое?
— Что именно?
— Droit morale.
— Конечно, — сказал я. — Приблизительно.
— Оливье вправе решать, подлинная это работа или подделка. Он подписал сертификат на картину Бойлана. Это его законное право, но кое-какие люди хотят неприятностей, и мы вынуждены защищаться.
— Значит, вы с мужем работаете вместе?
В это ей не захотелось углубляться.
— С картиной мистера Бойлана я знакома очень давно, — продолжала она. — Она аутентична вплоть до цинковых кнопок на подрамнике, но приходится доказывать это снова и снова. Утомительно.
— Вы так хорошо разбираетесь в Лейбовице?
— Так, — отрезала она, и я не сводил с нее глаз, когда она свирепо растирала окурок в блюдце. — Но человек, вроде Бойлана, сильно расстраивается, если ему говорят, что его капиталовложение ненадежно. Он показал картину Оноре Ле Ноэлю, и тот его убедил, будто холст не то чтобы подделка, но близко к этому. Можно еще вина? Денек выдался нелегкий.
Воздержавшись от комментариев, я налил вина, стараясь не показать, какое впечатление на меня произвело запросто упомянутое имя Ле Ноэля — словно он местный трактирщик или хозяин скобяной лавки. Я прекрасно знал, кто он такой. У меня две его книги лежат у изголовья.
— Оноре Ле Ноэль — жалкий шут, — сказала она. — Он состоял любовником Доминик Лейбовиц, если слышали.
Даже сейчас трудно объяснить, до какой степени раздражал меня этот разговор. Вот я тут, на задворках, а она явилась из самого, черт побери, центра вселенной. Я знал ровно столько, сколько вычитал из журнала «Тайм»: Доминик сначала работала у Лейбовица натурщицей, а Ле Ноэль был биографом и преданным знатоком его искусства.
На втором стакане вина гостья уже трещала без умолку. Из ее уст я услышал, что Доминик и Оноре тянули почти восемь лет, после войны и до 1954 года, дожидаясь, пока Лейбовиц умрет. (Мне припомнилось, как выразительно описывает Ле Ноэль в своей биографии мощного, выносливого художника, полного жизненных сил: короткие сильные ноги, крепкие, почти квадратные кисти.)
Лишь когда его позднему сыночку исполнилось пять, продолжала свой рассказ невестка Лейбовица, а самому художнику стукнуло восемьдесят один, суровый жнец явился за старым козлом, ткнул его лицом вниз, когда он поднялся из-за стола с пенящимся бокалом в руке. Он рухнул ничком, разбил широкий нос, очки в черепаховой оправе упали в тарелку дня сыра (работы Пикассо[11]). Так повествовала моя гостья — бегло, чуточку с придыханием. Допила второй бокал, так и не похвалив вино, за что я в глубине души сурово ее осудил.
— Тарелка пополам, — подытожила она.
Ты-то, блядь, почем знаешь, свирепствовал я про себя. Тебя еще и на свете не было. Но я в жизни не встречал человека, реально знакомого со знаменитыми людьми, и забыл, что она вышла замуж за живого свидетеля этой сцены, мальчика со смуглой кожей и огромными сторожкими глазами, слегка торчащие уши ничуть не портили его красоту. В тот миг, когда его отец рухнул замертво, мальчик как раз хотел отпроситься из-за стола, но молча обратил взгляд к матери и ждал ее указаний. Доминик не притянула его к себе, только провела по щеке мальчика тыльной стороной руки.
— Papa est mort.
— Oui, Maman.[12]