Когда я открыл глаза, уже близился день. Неведомо откуда пробивались яркие волны света и исчезали в ночной синеве, в которую все еще был погружен город.
Все те же уличные птички пели на толстых церковных колоннах и мраморных ступенях, весело и бодро прыгая на своих тонких ножках. Они поднимали головки и рассматривали меня своими маленькими зоркими глазками, как нового гостя.
Рядом резко открылось окно, и показались растрепанная светловолосая женская головка, заспанное лицо и полуголая спелая грудь девятнадцатилетней девушки.
Она недолго купалась в холодном рассветном воздухе и быстро захлопнула окно.
Это она, наверное, проверяла сегодняшнюю погоду…
Немного погодя открылась дверь круглого крытого балкона с никелированной балюстрадой. Человек лет пятидесяти вынес табуретку и уселся на балконе. Его огромные легкие в широкой груди заходились в тяжелом астматическом кашле. Глаза уставились неподвижно, безжизненно и выглядели как пуговицы. Всякий раз, задохнувшись от кашля, он резко тряс головой, будто хотел сбросить ее со своих плеч и тем избавиться от астмы.
Мужчина кашлял так резко и звонко, что, казалось, телефонные провода на улице дрожат и отзываются эхом. У него был толстый, красный и складчатый, как грецкий орех, загривок. Кашляя, он хватался за шею, будто хотел сорвать веревку, которая его душит и не дает вдохнуть.
На другом балконе сидел мужчина с маленькой подстриженной бородкой. На его плечи был накинут красно-серый шлафрок, на ногах — мягкие желтые сафьяновые тапочки. То, что шлафрок был старым, вероятно, сшитым еще до свадьбы, было очевидно: он не прикрывал ни толстый живот, ни обширную грудную клетку, которые могли так разбухнуть только за много лет. Кашлял он тихо, но непрерывно, без передышки.
— Гутен таг, герр Фишер[13], — поздоровался по-немецки тот, который сидел на первом балконе.
— Гутен таг, герр М… — ответил ему второй, вынимая из коробочки пилюли и отправляя их в рот.
— Эта астма, она гонит меня из постели!
— Да, это ужасно!
— Вы принимаете пастилки «Пингвин»?
— Да, только не помогает… Они не те, что были до войны… Это военный эрзац… Я уже двадцать лет их принимаю, герр М, — ответил второй на смеси немецкого и еврейского. — Гадость первый сорт… Я их выкинул, а перед войной они были настоящими…
— Йа, герр Фишер![14]
И оба, сдерживавшие кашель во время разговора, теперь закашляли в один голос еще сильнее, захрипели и завздыхали, отчаянно встряхивая головами:
— Йа, герр М!
— Йа, герр Фишер!
Стало светлее. Разрозненные облака и тучи, слонявшиеся по небу, точно они заблудились или запоздали, таяли под лучами выползавшего с востока солнца. Я, совсем застыв от холода, встал и принялся, чтобы согреться, расхаживать быстрым шагом… Показались ночные сторожа и стали мести улицы. Рабочие с синими термосами под мышкой молчаливыми толпами шли на фабрики, потягиваясь со сна.
4
Широкие скамейки на длинной парковой аллее были заняты бедно одетыми людьми. У одной скамейки собралась кучка рабочих и демобилизованных солдат. Шел разговор, в котором каждый имел слово. Я присмотрелся к говорящим, прислушался, о чем у них идет речь. Один из рабочих, худой, с блестящими глазами, худощавым и смуглым от загара лицом и растрепанными черными вихрами красивых, густых волос, кипя и раздражаясь до зубовного скрежета, говорил:
— Нам не нужно ехать… Иностранные рабочие живут в бараках… А эти расфуфыренные французские капиталисты обходятся с ними как с заключенными…
— Ложь! Я сам получил письмо от брата из Франции. Он под Верденом, работает по девять часов, после работы пьет вино и спит с француженками даром, — вмешался второй, постарше, добродушный блондин с маленькими светлыми усиками.
Все рассмеялись.
— Да, — все еще кипятился чернявый. — Франция поставляет всему миру пудру, вино и проституток. Сходите в здешнее ночное кабаре «Ка-карду», увидите сплошь распутных француженок. С женщинами эти французы — герои, все донжуаны, так это у них называется. А работать ленятся, спят до полудня и едят на завтрак несвежие сардины с кислым бордо… На наших рабочих смотрят как на африканских негров… «Работай, работай, пока силы есть, ты не создан ни для чего, кроме работы, — ты не француз». А если попросишь не селить тебя в грязном бараке, состроят кислую мину и ответят: «Нельзя так говорить».
— Наглость говорить такое о Франции! — вмешался третий, с серьезным, спокойным лицом молчаливого человека. — Неправда, что в здешних публичных домах есть француженки! Нет, это местные распутные девки выучились изъясняться по-французски и говорят, что они из Парижа. Это просто такой способ вскружить голову развратному гуляке, цену себе набить…
— Эх, велика разница: немец, француз, поляк, еврей — все буржуи сосут нашу кровь, а потом, когда уже нет сил работать, говорят, что ты со своей женой и ребенком можешь хоть головой о стенку биться, — вмешался голодным голосом четвертый, каждая интонация которого выражала тоску по сытному обеду. — Я здесь ничего хорошего для себя не жду и иду записываться. Кто ж такой умник, чтобы заранее понять, хорошо там будет или нет? В гробу я видал всех проституток: немецких, французских, особенно наших — главное, заработать на хлеб и спать в хорошей постели! — Он собрался уходить и, делая шаг, спросил: — Ребята, кто идет записываться?
Почти все встали и пошли, переговариваясь и размахивая руками. Из разговора я понял, что прибыла французская миссия, которая вербует рабочих, чтобы отстраивать разрушенные районы северной Франции.
Вместе со всеми пошел и я. Я был воодушевлен и взволнован — появилась надежда избавиться от всех моих бед.
5
Перед входом в красное фабричное здание стояло человек двести; над ними висел большой плакат:
ТРЕБУЮТСЯ РАБОЧИЕ В СЕВЕРНУЮ ФРАНЦИЮ.
В окнах этого фабричного здания торчали ржавые железные решетки, прикрывавшие треснувшие и разбитые стекла.
Прошла пара часов, пока очередь дошла до меня. В первой комнате за письменным столом сидел маленький толстяк с круглым лицом торгаша, который на все — на вещи и на людей — смотрел сухо и холодно, как на обычный товар, который он теперь собирается купить. Его круглый подбородок почти касался груди, словно у него вовсе не было шеи. В короткой толстой руке он держал перо и писал на длинном листе бумаги.
Паспорта у меня не было, поэтому я показал ему демобилизационное удостоверение, в соответствии с которым он записал мои имя и возраст на длинном листе; несколько раз он покрутил и полистал удостоверение, будто что-то выискивая. В конце концов он сказал: