Все гномы ужасно любят подскоки, наверное, это заложено в нас генетически; предположительно уже первые популяции самых далеких наших предков занимались этим видом спорта где-нибудь, скажем, в Новой Зеландии или на Аляске. Многие из нас подскакивают очень хорошо, а некоторые — и на первом месте Зеленый Зепп — мастера Божьей милостью. Вся хитрость заключалась в том, чтобы в точном прыжке — ступни держать параллельно, туловище прямо, а при спрыгивании отставить зад — вскочить на полку или на ступеньку лестницы и соскочить обратно, причем приземляться каждый раз надо на то самое место, с которого подскочил, так, чтобы, будь у нас на ногах краска, внизу и наверху остался бы только один отпечаток подошвы. Кроме того, прыжки должны быть ритмически точными, гармоничными и грациозными. У меня подскоки получались неважно, особенно не ладилось с грациозностью. Поэтому я усердно тренировался, когда только мог. Я как раз сделал свой шестнадцатый почти правильный подскок и стоял на подоконнике, когда на пороге появился Старый Дырявый Нос, прокричал:
— Быстро! В Папи-Мамину комнату! — и снова исчез.
Я понятия не имел, о чем идет речь, но спрыгнул на пол и помчался за Старым Дырявым Носом. И действительно, дверь была открыта; шмыгнув через порог, я увидел, высоко надо мной, часть Папы — его босые ступни, вылезавшие за край постели и покачивавшиеся вниз и вверх. Странные звуки сверху. Папа хрюкал всякий раз, когда его ступни опускались, а Мама — Мама тоже, должно быть, лежала на постели, хотя ее и не было видно, — завывала и вздыхала в Папином темпе. Я стоял, не понимая, в чем дело, и смотрел на эти ступни, корявые, с черными ногтями. Но когда Папа вдруг зарычал с удвоенной силой, а Мама завыла, как сирена, я сбежал под кровать. Надо мной поднимались и опускались пружины матраца. Шум словно в машинном зале. Высоко наверху, на подоконнике, мои друзья гномы выглядывали из-за ваз с гиацинтами. Они внимательно смотрели на что-то, чего мне не было видно, — на что, собственно? — лица у них раскраснелись, глаза вытаращены, рты раскрыты. Такими я их еще никогда не видел, ну, такими увлеченными. Кобальд настолько забылся, что совсем перестал прятаться и стоял на виду, сложив руки на животе, перед красным гиацинтом. Я согнулся и прижался к ножке кровати. Стальные пружины надо мной сжимались теперь ежесекундно. Деревянная рама кровати скрипела, а пружины визжали и стонали. Я прижимал ладони к ушам, потом отводил их и снова прижимал. Не слышал, слышал, снова не слышал.
И вообще, какое мне до всего этого дело! Я пожал плечами, вышел на свет и, засунув руки в карманы брюк, продефилировал обратно к двери. Кажется, я даже что-то насвистывал себе под нос — «Одинокое воскресенье» или «Будь молодцом, Джонни». На пороге я бросил последний взгляд в комнату. Папины ступни молотили по матрацу, и иногда выглядывала даже Мамина нога, двигавшаяся не так ритмично. А на заднем плане в благоговении застыли гномы, словно прислушиваясь не то к молитве, не то к какому-то гимну. Никто из них и не думал прятаться.
Вернувшись к себе, я еще некоторое время потренировался в подскоках, но уже без всякого энтузиазма. Издалека звуки, издаваемые Папой и Мамой, напоминали крики первобытных животных в древнем лесу. Потом наступила тишина. Через какое-то время вернулись мои собратья, причем не в колонне, а по двое, по трое, одни помалкивали, другие, наоборот, болтали без умолку. Я давно уже не подскакивал, а прислушивался к тому, что говорили вначале Старый Дырявый Нос, Старый Лазурик и Новый Злюка — все трое одновременно, так что не разобрать, а потом Кобальд и Серый Зепп. Кобальд, который распалился сверх всякой меры, схватил меня за воротник и, почти прижав свой нос к моему уху, все очень подробно объяснил. Я не понял ни слова. Серый Зепп ничего не сказал, только энергично два-три раза кивнул головой.
Потом мы еще немного поборолись. Кобальд, самый сильный из нас, укладывал на лопатки одного гнома за другим. Меня тоже. Но когда Красный Зепп — надо же, Красный Зепп! — тоже попытался справиться со мной, это вывело меня из себя. Я почти сразу же повалил его, прижал к полу и держал, пока он, обхватив мою шею и болтая в воздухе ногами, не попросил пощады.
Вечером пришли домой Ути и Нана. Они вернулись от Бабушки и Дедушки и, перед тем как лечь спать, еще немного поиграли с нами. На этот раз понос был как будто у меня; Нана хохотала до изнеможения, Ути икал от смеха — а я чувствовал себя так же паршиво, как в прошлый раз Зеленый Зепп.
Столовая возле Папи-Маминой комнаты была для нас не особенно интересна. Она располагалась в южной части дома, напротив кухни, и ее дверь, как и дверь кухни, всегда стояла настежь. Вскоре путь через столовую стал для нас самым коротким, если мы хотели попасть в гостиную и боялись идти мимо собаки, которая лежала в засаде на своем грязном матрасе между входной дверью и гостиной. Дело в том, что в одной стене столовой была дыра, прямо ворота, долгое время я даже не догадывался, что ее можно загородить раздвижной дверью. (Это случилось позднее, через несколько лет, когда Нана, превратившись в долговязую неуклюжую девушку, стала спать в столовой, а не как раньше, в одной комнате с Ути.) Во всяком случае, особых причин задерживаться в столовой не было, и наша колонна маршировала кратчайшим путем в гостиную, не глядя по сторонам и распевая «Хай-хо» или «Гномы рано поутру». Просто гостиная была намного интереснее. Там стояли полки с картинками, наглядно объяснявшими, как работает человеческий мозг или паровая машина, граммофон, из которого звучал Бетховен, да так громко, что я закрывал глаза и обеими руками на всякий случай придерживал бороду, хоть она и не покрашена, а еще на низком столике — вудуистская кукла, вся утыканная иголками. Аквариум. Птичья клетка с двумя волнистыми попугаями, а позднее — с одиноким зеленым вдовцом. Китайские фарфоровые Будды. В эркере, вдали — спина Папы, который сидел за своей пишущей машинкой, не имея ни малейшего представления о жизни гномов, и все-таки внушал нам опасения.
По сравнению с этим в столовой не было ничего. Если туда забредала, непрестанно тявкая, собака или даже откуда-то появлялась Мама, мы могли спрятаться только под буфетом с посудой или под шкафом с голубыми стеклянными дверцами. Однако нам этого хватало. В столовой почти никогда никого не было, да и ели Мама, Папа, Ути и Нана не здесь. Они предпочитали кухню, и, только когда приходили гости — Бабушка и Дедушка, например, или женщина в цветастом платье, — все усаживались вокруг большого круглого стола в середине комнаты, массивного и одновременно элегантного, с ножками из настоящего дуба и столешницей, наводившей, если смотреть на нее снизу, на мысли о склепе. Когда я в первый раз оказался под столом и взглянул вверх на его мрачный свод, Кобальд заявил, что на него нельзя залезть. Красный и Зеленый Зеппы тоже высказались скептически. Столешница была слишком высоко, чтобы мы могли запрыгнуть на нее одним подскоком, а кроме того, она сильно выдавалась вперед над местом крепления ножек. И очень гладкая, это было хорошо видно даже нам, стоявшим далеко внизу. Ни одной царапины, ни одной щелочки, чтобы зацепиться рукой. Неприступна, как высокая скала, хотя здесь не приходилось опасаться ни камнепада, ни штормового ветра. Но я вбил себе в голову, что должен одолеть этот выступ, и действительно одолел его после семи или, скорее, семидесяти, а может, и семисот попыток. (Старый Злюка, когда позднее присоединился к нам и услышал об этом моем подвиге, справился со столешницей с первого раза, взлетел на нее так легко и непринужденно, словно всегда жил в перевернутом мире и передвигался по потолку спиной вниз.)