Когда мы вышли к дороге Ури, покрытой шрамами от коровьих копыт, мои босые ноги провалились в грязь по колено. Карл Виктор выругался. Посмотрел вверх и вниз, но ранним утром на дороге не было ни лошадей, ни повозки, хозяина которой можно было бы попросить подвезти. Он дернул меня за остатки рубахи, но только окончательно разорвал ее. Тогда он схватил меня за тощую руку и стал тянуть, пока я не почувствовал, что сейчас разорвусь пополам, но грязь не хотела меня отпускать. Потом внезапно что-то хлопнуло, чмокнуло, и мы оба упали. Мое лицо погрузилось в холодную грязь, а потом Карл Виктор дернул за ремень, обвязанный вокруг моей шеи, и приподнял меня. Он тащил меня по дороге, как мешок овса, сунув руки мне под мышки. Потом он поскользнулся, подмял меня под себя, и на мгновение мир стал черным от грязи. Когда он снова меня поднял, я хватал ртом воздух и царапал руками нос.
Так мы барахтались, как мне показалось, несколько часов, пока не выбрались на твердую землю у деревянного моста через Рейс и он не бросил меня на покрытые грязью доски. Я лежал, прислонившись головой к перилам, и судорожно пытался вдохнуть воздух, а он хрипел, кашлял и сплевывал комки грязи мне в лицо. Под мостом с яростью весенних дождей и сбегающих с вершин талых вод несся разлившийся Рейс, и я попытался скрыться в его звуках: разделил течения, услышал, как грохочут вспененные воды и как катит поток камни по дну реки. Но слух снова заставил меня вернуться к действительности. Карл Виктор потирал руки, и казалось, будто он натягивает веревку, которая вот-вот должна лопнуть. Он топал ногами по земле. Жевал зубами губы. Рычал.
Я взглянул на него сквозь грязь и слезы. Его лицо было покрыто шрамами от ногтей моей матери. Из разбитой губы текла кровь. Его сутана была такой мокрой, что липла к ногам. Он схватился руками за волосы, как будто собирался вырвать их, и еще раз прорычал что-то навстречу ветру.
Очень часто потом мне хотелось понять, что творилось в голове Карла Виктора в тот момент. Что он на самом деле собирался сделать? Я достаточно великодушен, чтобы поверить в то, что у него было что-то на уме: может быть, отвезти меня в Люцерн и поместить в сиротский приют или продать крестьянину в кантоне Швиц[3]. Но эта грязь — эта мерзкая слизь глубиной по колено, которая рыгала, засасывала и брызгалась, — превратила мост в остров. Вернуть меня обратно в Небельмат было невозможно, поскольку там я рассказал бы всем о его постыдных тайнах. А тащить меня дальше было равносильно смерти.
Его рычание перешло в крик, он пинал перила, как мою мать, снова и снова, но они были крепкими и выдержали удары его башмака.
Он взглянул на меня красными глазами и заговорил, брызжа кровью мне в лицо:
— Тебе полагалось быть глухим!
В тот момент я готов был поклясться, что больше никогда не заговорю. Я готов был откусить себе язык, если бы только он отпустил меня к матери. И никогда не покидать нашу колокольню, даже если разразится гроза и молнии нацелятся на нее.
Он склонился надо мной так близко, что чмоканье его вечно слюнявых губ стало громким, как бурление реки. Он поднял меня за ремень, прижав бедром к перилам. Затем схватил обеими руками мою голову:
— Если Бог не сделал тебя глухим, значит, я должен буду это исправить.
Два пальца вонзились в мои уши, как шипы. Я взвыл и забился, но они давили все сильнее и сильнее, проникая внутрь все глубже и глубже, как будто должны были встретиться у меня в голове. Наконец, я почувствовал боль, какую ощущали другие, когда слышали колокола моей матери. Я видел только его лицо. Оно, искаженное гримасой, из белого стало красным. Он еще сильнее надавил пальцами, и я завопил.
Мои крошечные руки вцепились в него, но двинуть ими я не мог.
— Отец! — завопил я.
Он бросил меня, как будто я был раскаленным углем.
Я лежал на земле и держался за голову, ожидая следующей атаки, но ее не последовало. Он стоял, замерев надо мной и выпучив глаза в изумлении.
Я не собирался оскорблять его. В Небельмате его называли отцом. Ничего другого я не имел в виду.
— Я не твой отец, — прошептал он.
Но я не услышал его слов. Я почувствовал, как задрожали его губы, как сжались его легкие, как затряслись руки и челюсть. И еще я понял: слово, которое зажгло его, как костер, было правдой.
Отец? Я знал это слово: отцы держали своих детей на руках, когда тем было больно, и пороли их, когда те плохо себя вели. Позволяли им идти за собой, когда гнали коров на пастбище. Это было мне очень хорошо известно, но я никогда не думал, что это слово может что-то означать и для меня.
— Я не твой отец, — сказал он еще раз.
Отец подхватил меня. Поднял вверх на вытянутых руках, как приношение небесам.
— Ты должен замолчать, — сказал он.
И, хрюкнув, бросил меня с моста в ревущий Рейс.
V
Смотрел ли он, как поглотила меня стремнина? Или отвернулся, чтобы уберечь глаза свои от сотворенного им греха? Знаю только — он не осмелился убедиться, что сын его действительно мертв. Не пошел вниз по реке, чтобы увидеть, как вода смывает с меня лохмотья и петлю, как верчусь я и захлебываюсь, как одно течение тянет меня под воду, а другое выталкивает наверх. Он не стал смотреть, как силы покидают меня, как светлая вода превращается в темную и я начинаю тонуть. Он не стал смотреть, как мой труп уйдет под воду, когда легкие наполнятся водой. Он не раскаялся и не попытался спасти меня.
Но он не один находился тем утром на дороге Ури. Когда я очнулся и лежал с закрытыми глазами, раздались голоса.
— Нет, отойди. Я бы не трогал его больше.
Первый голос был высоким и сдавленным, как будто звучал сквозь сжатые губы, зато второй голос был низким и теплым:
— Не беспокойся. Он хорошо отмылся.
— Такой тощий, — произнес первый голос. — Одни кости. У него, должно быть, какая-то болезнь. Слышишь, как он кашляет?
— Он половину реки выпил. А кожа да кости — дело здесь обычное. Что в горах есть? Только траву да грязь.
Острые камни врезались в мою голую спину. Хоть солнце и пригревало, но влажный берег реки был холодным, как лед. Я снова закашлялся, извергнув из себя воду, а потом еще изрядное ее количество, открыл глаза и увидел двух мужчин, склонившихся надо мной. Посмотрел на одного, потом на другого, и первая моя мысль была о том, что Господь никогда не создавал двух людей, столь непохожих друг на друга.
Один — красавец великан, с нимбом светлых волос и седой бородой, с неизменной улыбкой на лице. Другой — ростом поменьше, бледный. Он все время кусал губы. Ломал в отчаянии грязные руки. Оба были одеты в длинные черные туники, подпоясанные кожаными ремнями. Туника великана была мокрой, потому что именно он спас меня, вытащив из реки, а потом колотил и тряс, пока я не пришел в себя.