Я говорю отцу, что следует остановиться, перевернуть собаку на бок и полечить ее, ведь в чемодане есть все необходимое. Отец отвечает, что это бесполезно, она все равно умрет, да и в любом случае на двух ногах собаке не выжить. У нас в деревне и на горных фермах я вижу инвалидов, пару безногих возят в колясках, я спрашиваю, почему собаке не выжить без своих четырех лап? Отец объясняет, что собака создана для того, чтобы бегать, стеречь стада и охранять дом, а для этого необходимы четыре лапы. Я молчу: зачем сохранять жизнь безногому человеку, но при этом убивать собаку с переломанными задними лапами? Почему нельзя вылечить эти поломанные лапы? Почему собака создана лишь для того, что предписывают ей люди? Мать рассказывает нам о сотворении зверей, о том, как Ной спасает все виды, а Бог Отец приносит в жертву своего Сына ради искупления людей, поэтому я не понимаю, как это «взрослый», да еще и врач, не заботится о судьбе полезного, ручного животного: о собаке с переломанными лапами, ведь дети могут ее любить, играть с ней. Почему слабейшего всегда добивают?
Рассказывая о сотворении мира, наша мать украдкой пропускает стихи, утверждающие превосходство человека над животными. Но если Бог создал человека по своему образу, почему Он не создал таким же и зверя?
Мы удаляемся в красноватый туман, поднимающийся от Роны, как одиноко этой собаке в мире людей.
Мать также говорит нам, что в это время в мире, даже на нашем континенте, человеческие существа делают то же самое, оставляя умирать в лагерях, на дорогах, в вагонах тысячи, множество людей ежедневно, множество детей, малюток, и снова читает нам об избиении младенцев; мне уже снится Ирод с головой Иоанна Крестителя на блюде, с куском кузнечика, торчащим в зубах: для нее новый Ирод, на сей раз немец, гораздо хуже, ведь он осмеливается поднять руку на Бога-Творца, и мы обязаны помнить, что те, кого мы любим, борются сегодня против этого дьявола, что необходимо встать на сторону всех умирающих там детей, что близко принять к сердцу их судьбу означает хоть немного защитить, обогреть их в европейском одиночестве.
* * *
Накануне нашего возвращения в детский сад и возвращения нашего старшего брата в пансион, где он живет впроголодь всю оккупацию, мать ведет меня и моего младшего брата в студию деревенского фотографа.
Мы в летних костюмчиках и вафельных рубашках, очень аккуратно причесаны. Мы проходим по центру деревни до перекрестка трех дорог, на Лион, Баланс и Ардешские горы.
У въезда на горную дорогу, вдоль извилистого тротуара, выстроен дом на скале, возвышающейся над одной из трех поселковых речек, его крыша почти на уровне шоссе. Это одна из местных лачуг.
Там живет семья, отец, жгучий брюнет, выпивоха, работает на лесопилке рядом с вокзалом, чуть дальше по той же дороге, мать, жгучая брюнетка с белоснежной кожей, выглядывающей из-под черного поношенного платья в горошек, два мальчика, один - отец в миниатюре, со смугловатым лицом под тяжелыми черными прядями, другой - мой ровесник, с лицом бледным и нежным; полуголые младенцы.
В темной комнате, выходящей на дорогу, на плите кипит выварка, я вижу, как блестит кожа на шее у матери, вокруг роятся мухи, чуть ниже открытый очаг с алеющими углями, а сверху прерывистые взмахи ее тяжелой шевелюры; мальчишки носятся друг за другом по четырем этажам сотрясающегося дома.
На выходе после сеанса крики, бегущие соседи, воющие, стонущие собаки, крестьяне, пассажиры, идущие с вокзала. Мать стоит на тротуаре со вторым ребенком на руках, его тело сверху ошпарено, рот разинут, челюсть отвисла, за спиной матери, в темном проеме, пар от опрокинутого кипятка и вывалившееся белье.
* * *
Осенью 1944 года наш дядя Пьер, командующий взводом 2-й танковой дивизии, очень тяжело ранен под Корнимоном во время Вогезской битвы[43]. Его брат Филипп перевозит из военного госпиталя Виши, через расположения союзников, где его хорошо знают, пузырек пенициллина, спасающий Пьера от заражения крови и гибели.
На Праздник всех святых 1944 года, в нижней части кладбища Сен-Ламбер-де-Буа, близ Пор-Руаяль-де-Шана, возле церкви и оссуария последних строптивых монахинь 1709 года, местные административные и религиозные власти открывают и освящают «Памятник Человеку»: под крестом с этой надписью две гранитных плиты: на левой «Христианская цивилизация скорбит»; на правой «Расстрелянным, замученным, разлученным, угнанным».
На Рождество 1944-45 годов, очень холодной зимой в разрушенной, разграбленной, изголодавшейся Франции, к весьма скромным подаркам, найденным в наших башмаках по возвращении с полночной мессы, - вторжение заплаканной цыганки с младенцем, которой каждый из нас отдает свой апельсин, - добавляются посылки от Женевьевы де Голль, а для меня коробка с терракотовыми солдатиками, офицерами и техникой 2-й танковой от моего дяди и крестного Филиппа и, пару дней спустя, точно такой же набор из папье-маше: каски, сабли и портупеи.
К образам Ветхого, Нового Завета, - увиденные в церкви ритуалы накладываются на факты, праздники, - Евангелия (Пятидесятница), к образам из сказок Перро прибавляются образы из книжек об оккупации и освобождении, полученных из Парижа, «Париж под сапогом нацистов»[44]; они утверждают во мне представление об истории как непрерывной череде порабощения и избавления. Слушая спокойную, терпеливую речь матери, я узнаю из ее рассказов, описаний ее родственников и событий их жизни, что до оккупации было довоенное время, что эта последовательность периодов называется историей, тогда как ландшафт - географией. Из этих лиц на снимках, радующихся освобождению, из того, что мне известно о действиях и отсутствии некоторых наших близких, из молитвы, которую мы читаем каждый день, чтобы они вернулись живыми вместе со всеми остальными, из прослушивания иностранных радиостанций, музыки по итальянскому, англо-американского, - о немецком не может быть и речи, но при одном упоминании матерью о его гнусности оно начинает звучать у нас в ушах, - во мне оживает идея, образ, понятие родины, идея Франции, некой Франции, внутреннее видение ее развертывающейся истории, свет, тень, тьма, кровь, битвы, королевские пиршества, религиозные праздники, нашествия, хижины...
* * *
Февраль 1945 года, лагерь в Кёнигсберге: выжившие, в том числе наша тетка Сюзанна, эвакуируются через десять яростных, смертоносных минут в Равенсбрюк, куда они приходят пешком, двадцать уцелевших из двухсот.
* * *
О своих деде и бабке по отцу, живущих в нашей деревне, в доме на пересекающем ее шоссе, в начале пригорода под названием Альманде по дороге в Анноне, я знаю в ту пору, что дед, тоже врач, родился в «Бургундии», в Отёне, а бабка совсем близко отсюда, за перевалом Банше, в Сен-Жюльен-Молен-Молетте, на склоне ронского предгорья.