А Хон… Хон – он и есть Хон, мужик, стало быть. Силовать его по хозяйству или за дитем глядеть – все равно, что водой наедаться: сколько ни глотай, сытее не станешь. Вечно его нету в хижине, вечно он по соседям ходит, поправляет обветшавшее за зиму (хорошо хоть не за одни благодарствия трудится – прежде и такое случалось). Да еще им с Торком срок пришел по ночам дозорничать. Оно, конечно, правильно. Погоды стоят туманные, темные – как тут углядишь, ежели (охрани, Бездонная!) на заимке сигнальные дымы закурятся? Да и послушникам не вполне доверять следует, могут прохлопать угрозу, бывало уже такое. Так что уж лучше без мужика спать, зато при голове неотрубленной. И опять же, харчи, что от общины положены за оберегание, Хон не все съедает, кое-что и приносит, а Лефу то кстати.
Совсем бы извелась Раха одна, если б не Гуфа. Ведунья приходила часто, на чем свет костерила издергавшуюся между огородом и хворым женщину за то, что та по глупости да беспамятству путает, когда и какие из оставленных ей снадобий давать мальчонке (Раха только вздыхала, дивясь: как это старуха дознается, что напутано было, ежели своими глазами того не видела?), а потом что-то делала с Лефом, причем Раху из хижины выгоняла и под страхом всяческих ужасов запрещала подглядывать.
Запрещала она, конечно, зря, не подумавши. Ужасов Раха боялась, но если запрещают смотреть, значит, есть на что. А в пологе дырочка такая соблазнительная… Ужасы то ли случатся, то ли пронесет, зато можно будет рассказывать соседкам (шепотом, округлив глаза, озираясь ежеминутно, – это уж непременно), как Гуфа, бормоча непонятное, бросала на очажные угли какую-то труху, от которой в очаге трещало и по хижине стлался тяжелый розовый дым. Потом ведунья снимала накидку и начинала размахивать ею, гнать этот дым на Лефа, и сморщенные, отвислые груди ведуньины тряслись-мотались, перекатываясь по тощему животу – вот-вот оторвутся. Леф вдруг переставал хрипеть, засыпал, а старуха наклонялась над ним, тонким костяным ножом надрезала ему предплечья и этим же лезвием заталкивала в ранки крохотные комочки чего-то зеленоватого, липкого, и тощая спина ее мокрела от пота, а черные, как земля, соски почти касались Лефовых губ – вот в этом-то, наверное, кроется самое страшное ведовство…
И еще то было хорошо, что с вопросами своими Леф от Рахи отстал, уразумевши, что Гуфа ему все куда как лучше растолковать сможет. Гуфа была терпелива, подолгу сидела с ним, и они говорили, говорили, говорили, а Раха возилась по хозяйству и радовалась: удачно складывается жизнь этой весною. Ох, не сглазить бы только…
Впрочем, было и плохое. Очень тревожило, что ведунья не требует платы. А вдруг Хон по глупости недопонял чего-то, и придет день, когда Гуфа сполна востребует за нынешнюю доброту? Упаси, Бездонная, от такого, это ж век не отдаришься!
И зачем она приказывает не держать Лефа в хижине, посылать его и к колодцу, и за дровами даже? В такую даль ребятенка хворого да несмышленого посылать! А ну как случится что? И от людей не велит прятать… Не к добру это, нет, не к добру. Хотя если бы Гуфа ему погибели хотела, так всего легче было бы просто не приходить – в одиночку-то Рахе Лефа не выходить…
А тут еще Хон ворчит-ругается из-за виолы этой – не может Гуфе простить, что запретила ее отбирать у мальчишки, и тот к пиликанью приохотился. И ведь как приохотился! Чуть только миг свободный у него выдастся (а стараниями ведуньи такое теперь не слишком часто бывает) – сразу хватается за свою забаву и тренькает, и тренькает… Даже бормотать что-то уже принимался в лад наигрышам своим.
Ну никак не мог понять Хон, как это Леф сам по себе игре обучился. Оно, конечно, лучком струны гладить – это не то, что к примеру, дерево точить: большого ума да сноровки тут не требуется. И все же… Хон когда-то уже пытался играть – не вышло. Может, чаще надо было пытаться? Нет, неладно что-то с виолой этой. Запретить бы, так Гуфа осерчает, еще неладнее выйдет… Хон не мог выдумать, как ему поступить, на что решиться. И потому злился не в меру. Злился на себя, на Гуфу-ведунью (это, впрочем, только в ее отсутствие). И более всего, конечно, злился на Раху, которая, кстати сказать, не видела ничего неприятного в Лефовом увлечении виолой и странным его неожиданное умение не считала: ну наделила его сноровкой Бездонная, что ж тут странного? А может, и Гуфа чему научила. Ведунья – она все умеет. И пускай себе Леф с виолой забавляется. Ведь не пристает, не мешает и вроде как при деле – чем плохо такое? Глядишь, подрастет, окрепнет умением и станет их с Хоном кормить от виолы своей, как вот Арз своих кормил, пока сами собой от дряхлости не упокоились. А потом, потом… Может, в самих Черных Землях, может, аж в Несметных Хижинах о Лефе узнают, может, и его, как Мурфа Точеную Глотку, отцом веселья прозывать станут?
К сожалению, подобные доводы Хона не успокаивали. Он морщился, будто бы в рот ему жук забрался, цедил язвительно, что его, Хона, тоже знают в Несметных Хижинах, только не за никчемное сипение глоткой (пусть бы хоть и точеной), а за воинское уменье, которое трудами тяжкими нажито и множество жизней людских уберегло. Что не будь в Мире воинов, Мир обезлюдел бы в единое лето, а исчезни из этого самого Мира певцы – такого и не заметит никто, разве только глупые сожалеть станут.
А потом Хон такое сказал, что Раха (слыханное ли дело?) даже слов для ответа подыскать не смогла, завыла только, сжимая пальцами рот, как воют обычно бабы, провожая на Вечную Дорогу кого-нибудь из своих.
– Я понял, как мне поступить надобно, чтобы и поперек задуманного Гуфой не учинить, и Леф чтоб дельным мужиком вырос, – сказал Хон. – Я его с собой возьму, когда сигнальные дымы на заимках призовут драться с проклятыми. Пусть приучается к воинскому ремеслу, пусть мужает.
* * *
Утро выдалось солнечным. Прихваченная легким ночным морозцем земля обмякала, курилась невесомым туманом. Белые иглы инея, еще с вечера обильно проросшие на плетне, на лежачих прошлогодних стеблях, оплывали теперь прозрачными до невидимости каплями, и капли эти знобкой сыростью впитывались в мех, которым Раха тщательно обернула Лефовы ноги.
Идти было легко и радостно. Пустая тележка весело громыхала по дорожным неровностям; на спусках она догоняла Лефа, наподдавала сзади, будто расшалившийся детеныш вьючного, и это было очень смешно. А один раз толчок оказался настолько силен, что не сумевший сохранить равновесие Леф с маху уселся в деревянный короб, проехал пару десятков шагов, взвизгивая и судорожно цепляясь за шаткие бортики. Он уже хорошо знал, что такое страх, но пугаться вот так, когда внутри все сжимается тревожно и сладко, ему до сих пор не приходилось. Так испугаться почему-то захотелось еще.
На следующий пригорок он взбирался бегом, нетерпеливо дергая трепаный шершавый ремень, привязанный к тележному передку. Взобрался, отдышался немного, потом, собравшись с духом, плюхнулся в короб и что было сил оттолкнулся ногами. Только на этот раз все вышло гораздо хуже, чем когда получилось само собой. Тележка почему-то ехать по дороге не захотела, а свернула в огромную лужу, посреди которой запнулась обо что-то, невидимое под грязной водой, и стала. Леф подобрал ноги как можно выше и заозирался в отчаянии. Сидеть было неудобно, в короб просачивались ледяные журчащие струйки. Накидка и обмотанная вокруг бедер шкура быстро пропитались водой, и он совсем уже собрался заплакать, но тележка неожиданно тронулась с места, сама собою выкатилась из лужи и замерла поперек дороги.