Это был первый выбывший.
В длинном коридоре воцарилась тишина. Мы стояли голые, ежились от холода и прятали глаза, боясь нарваться.
Среди женщин я уже тогда заметил дочку Жаво — то есть это я потом узнал, кто она. У нее были красивые голубые глаза, большие и круглые, они напомнили мне мыльные пузыри в ванне с качественной пеной, и красивый носик, и красивый рот, и красивые золотистые волосы, издали показавшиеся мне разводами на песке, если смотреть на них с высоты.
В общем, личико у нее было — песня, прямо-таки приманка для лопухов. А когда все разделись, оказалось, что голенькая она хороша, как каникулы у моря, и даже лучше.
Ладно, что скрывать, я втрескался в нее по уши сразу. И, глядя на нее, выбивающую зубами дробь в длинном стылом коридоре, думал о вещах совершенно неуместных, но очень приятных.
Это было только начало допросов и долгих часов ожидания.
Еще несколько человек сломались. Я и сам чувствовал, что слабею. Было так холодно, что у меня заболело горло и онемел затылок. Ног я совсем не чувствовал, а выше колен они стали деревянными, как ножки стула.
Одна женщина попросилась в туалет, ей со смехом указали на ведро в углу. Женщина покраснела и осталась в шеренге. Потом несколько мужчин, в том числе и я, не выдержали и справили нужду в ведро. Было ясно, что это еще цветочки, ягодки впереди.
Находились мы, судя по всему, в бывшей школе. Плитка на полу была потертая и желтоватая, вдоль стены тянулись вешалки, тоже не в лучшем состоянии, их покореженные крючки напоминали мне десятки детских пальцев, поднятых вверх в похабном жесте. Классы служили гестаповским начальникам кабинетами. А за последней дверью, в конце коридора, была комната, где нас допрашивали.
Уже целый день мы пробыли здесь. В маленькие окошки было видно, как серые сумерки окутали деревья во дворе.
Я смотрел на всех этих людей, которые терпеливо ждали своей очереди на побои, угрозы, мучения, — они стояли в ряд, потеряв счет времени, ни дать ни взять, перепела на вертеле, такие же бледные, такие же скукоженные, так же ровно нанизанные, и была в них безучастность замороженного мяса. В окошко мне были видны деревья, они жили своей растительной жизнью. Признаться, я им чуточку завидовал, ясно ведь, они счастливы, и кора у них потверже нашей будет.
А потом пришла моя очередь.
Один из конвоиров провел меня в комнату. Ханурик в хаки был там, а за столом сидел тот, черный, с лицом маньяка, в блестящих кожаных сапогах.
Когда конвоир вышел, оставив меня с этой парочкой, я почувствовал, как меня с водой спускают из ванны в клоаку к чудовищам.
Допрашивали меня, понятное дело, с пристрастием.
— Слово! — рявкал маньяк.
Мое тело висело кулем, пристегнутое к паре наручников, и могло называться голландским сыром, печеночным паштетом и берлинской лазурью. Мне было больно.
Но я молчал. Молчание дорого мне стоило, меня били ногами, били кулаками и познакомили со всеми колющими и режущими инструментами, которые висели острыми гроздьями на стенах комнаты.
Потом, спустя бесконечно долгое время, меня развязали и отпустили. Уже наступила ночь. Не было видно ни двора, ни деревьев, все потонуло в темноте.
Коридор же был ярко освещен неоновыми трубками. Заключенные под бдительным оком конвоира по-прежнему стояли, но почти всех сморил сон, и я удивлялся, как они ухитряются не упасть. Наверно, в наших мозгах жива память о лошадином прошлом, и техника сна стоя хранится в каком-нибудь нейроне вместе с запахом пырея и овсюга. Кто знает? Как бы то ни было, именно конюшня привиделась мне в коридоре, да и запах, и сходство со стадом дополняли картину.
Я сразу высмотрел козочку с золотистой шерсткой и милой мордочкой. Дочка Жаво тоже спала, но не лошадиным сном, ее сон был грациозным, она была окутана им, как конфетка серебряной фольгой, он защищал ее, такую сладкую, от всего, и от грязи тоже.
Раны болели, но я подобрался поближе. Рядом с ней было тепло, как в постели.
Я рассматривал ее лицо сквозь завесу светлых волос, ее дыхание обдавало меня запахом скошенной травы и мяты. Словно в горах.
Потом она проснулась и рассказала мне, что пришла сюда с отцом (мужчина, стоявший за ней) и матерью (женщина, державшаяся за мужчину). Звали ее Миникайф, и отец настаивал, чтобы она дошла до конца, — из этических соображений, типа долга перед принявшими мученическую смерть.
Было еще слишком рано утверждать, что я ей понравился, но надеяться я точно мог. И целая выставка цветов оптимизма открылась в то утро у меня в голове.
Сменилась охрана. Нам раздали хлеб, по крошечному кусочку, меньше церковной просфоры, от этого завтрака голод стал еще мучительнее.
Я занялся проверкой состояния своего организма, ощупал себя в разных местах, убедился, что ничего из пострадавшего не сломано. Синяки и ссадины от вчерашнего сеанса за ночь «созрели», я весь опух и покрылся зелено-желтыми пятнами, ни дать ни взять, индейское лоскутное одеяло. Но в общем, кажется, ничего серьезного.
Потом явился маньяк в сопровождении коротышки в хаки. Продолжать допросы. Мне, пожалуй, можно было не бояться — я-то получил свое вчера. Так что, когда коротышка в хаки вышел из кабинета со списком, я особо не беспокоился.
Он пробежал список глазами и выкликнул:
— Жаво, Миникайф.
Порыв ледяного ветра в моей голове заморозил всю выставку цветов.
Шел дождь. Казалось, будто за окнами плещется озеро. Колыхались ветви, по жидкой грязи расхаживали две большие черные птицы, нагнув головы под каплями. А подальше вырисовывались на туманном небе крыши служебных построек, отсюда похожие на размокшие дольки апельсина.
Невеселые мысли о людях и их горькой доле крутились в голове. Угрюмый этот ропот я слушал вполуха, сосредоточив внимание на глазах черных птиц, в которых видел четыре причины положить всему конец.
Ко мне подошел Жаво и взял меня под локоть.
— Я видел, вы беседовали с моей дочерью, — сказал он.
Он был невысокий, коренастый, но из-под его седеющих бровей на меня смотрели голубые глаза дочери.
Он говорил со мной, не сводя глаз с двери, за которой допрашивали Миникайф.
— Она выдержит. Она, знаете, очень сильная.
Эти слова он произнес с отцовской гордостью.
— Такая милая девушка, — отозвался я.
— У нее большое сердце.
После этого, решив, что знакомство состоялось, он кивнул мне и вернулся к своей жене.
Мадам Жаво выглядела похуже своего благоверного. И тревога на немолодом лице лишила его всякого сходства с дочерью. Насколько та меня очаровала, настолько же эта, старая, толстая, потрепанная вчерашним днем, да и сегодняшним, который только начинался, напоминала мне залежалую картофелину, сморщенную и утратившую здоровый цвет.