Там, на озере, я хотел расспросить Терезу о ее матери. Я ее почти не помнил. Даже не знаю, почему вдруг меня разобрало любопытство. Но то утро вообще было волшебным: кокетство Барбары, Терезины ноги в воде, да еще эти стрекозы кругом.
Но спросил я совсем не о том.
– Это из-за твоей бабушки папа отпустил тебя на День красно-серых?
Тереза по обыкновению ответила не сразу.
– Вчера ночью бабушка сказала, что стареть – это все равно что превращаться в озеро.
– В озеро? – переспросил я и поежился, вспомнив о собственных кошмарных снах.
– Да. Все начинают смотреть на тебя и не видеть, а если ты становишься неподвижным, плоским и только и делаешь, что отражаешь – как зеркало, – значит, ты умер.
Она вытащила ногу из воды и вытянула ее перед собой, глядя, как с пальцев стекает тина. Я тоже посмотрел на нее и сразу вспомнил ногу Барбары Фокс. Да, везет мне сегодня на нижние конечности, отметил я про себя.
– Похоже на червей.
– На кровь, – сказала Тереза.
– Твою ногу тошнит.
Мы хором засмеялись. Ее нога снова скользнула под воду. Ил поминутно похлюпывал под ее ступнями, как будто там что-то самоэксгумировалось. Я не решался сдвинуться с места.
– Иногда мне кажется, что ты мой друг, – сказала Тереза, поправляя ленточку в волосах, при этом тетива ее луком изогнутых губ на секунду ослабилась и провисла. В тот момент я подумал, что, может, это и правда.
– Когда, например?
Она улыбнулась.
– Например, когда ты побеждаешь меня во всякой ерунде. – Улыбка у нее была не открытая, не широкая, а как бы втянутая в глубь рта. Она сказала что-то еще, но я не расслышал, потому что позади раздался голос Джона Гоблина.
– Ух-ух-ух! – проухал он фальцетом, как обычно делали его друзья, когда хотели позубоскалить, правда, у Джона это никогда не звучало с издевкой. В его «ухах» было слишком много радости.
Оборачиваясь, я мельком взглянул на Терезу. Ее взгляд улетел за озеро, но улыбка была на месте, и я понял – слишком поздно, – что мы могли бы остаться. Я мог бы не оборачиваться, мог бы проигнорировать Джона Гоблина, и мы могли бы остаться.
– Мэтти и Тереза в озере стоят, тили-тили-тесто замесить хотят! – проскандировал Джон Гоблин, расплываясь в своей гоблинской ухмылке. – Ух-ух-ух!
– Обрати внимание на его кроссовки, – сказала мне Тереза.
Сколько бы Джон Гоблин ни шастал по мокрой траве, по озерной тине, по прелой гнили в сосновом бору, его «пумы» всегда оставались ослепительно белыми. Прямые льняные волосы всегда были гладко причесаны и только в одном месте у правого уха вздувались «бабблгамовским» пузырем.
– Чем вы тут занимаетесь? – спросил он.
– Превращаемся в озеро, – ответил я.
Но Тереза меня не слышала. Она уже вышла из воды и вытирала ноги о траву. Ее улыбка снова скрылась за линией рта.
И вот, несмотря ни на что, я все-таки добрался до школы и приволок туда свою тачку. Два с половиной часа я ждал подходящего момента, записывая очки в соревнованиях по тедерболу,[14]по бегу, в котором выиграл Джон Гоблин; считая, кто сколько раз набьет ногой по мячу. Потом, перед самым обедом, я углядел миссис Ван-Эллис, которая стояла спиной ко мне, по обыкновению заложив руки за спину. Она увидела меня, только когда на ее запястьях защелкнулись наручники, но было уже слишком поздно. Я, в развевающейся на ветру белой блузе, мчался прямо на нее, толкая перед собой тачку. В последний момент миссис Ван-Эллис, должно быть, все-таки о чем-то догадалась, потому что успела подогнуть ноги, чтобы, плюхнувшись в тачку, смягчить удар, когда я ее «подрежу» – слегка. Я вовсе не хотел ее угробить. С криком «Ой, Мэтти!» она повалилась в тачку.
– Дорогу сумасшедшей! – заорал я и выкатил тачку с миссис Ван-Эллис на футбольное поле. Заготовленная мной табличка с надписью «Дурдом "Луговой родник"» и с идиотскими рожицами съехала на бок при первом же крене. К тому же миссис Ван-Эллис оказалась гораздо тяжелее, чем я ожидал, и толкать тачку было трудно. И все же мне удалось протаранить ее добрых три шага, прежде чем мы дружно повалились на землю, зацепившись за штангу. Когда я выглянул из-за тачки, миссис Ван-Эллис уже каким-то чудом удалось подняться на ноги. Она трясла головой, сгибала и разгибала ноги и чуть не смеялась.
– Сними с меня эти штуки, – сказала она, подбородком указав на наручники.
Откуда-то из толпы донеслось негромкое «Ух-ух-ух». Я поискал глазами Джона, но его видно не было. Тереза тоже исчезла. Чувство вины – более того, замешательство – навалилось на меня и связало по рукам и ногам. Думаю, это чувство было защитной реакцией мира, имеющей целью заморозить меня, чтобы я больше ничего не мог ему сделать. Такого я еще никогда не испытывал.
Наша директриса миссис Джапп практически махнула на все рукой, хотя и заявила, что «данный поступок свидетельствует о нетипичном отклонении от здравого смысла». В разгар этой короткой нотации в дверях кабинета показалась миссис Ван-Эллис, прижимая к бедру грелку со льдом.
– Простите, мне очень жаль, – перебил я миссис Джапп. Мне действительно было очень жаль, и все же меня не покидало то щекочущее чувство, которое и толкало меня на озорство.
– А также о его адской изобретательности! – присовокупила миссис Ван-Эллис.
– Нэнси! – каркнула миссис Джапп и зацокала языком.
Мама забрала меня через сорок пять минут. По обыкновению она плохо смыла краску для волос, и неровная струйка засохла у нее на виске, как кровь из стреляной раны. Она мне даже не улыбнулась.
Я сидел в душной машине и чувствовал, что задыхаюсь. Мне хотелось задохнуться до смерти, прямо здесь, на пассажирском кресле. Мать ничего не замечала, пока я не превратился в то, на что люди смотрят и не видят, как говорила Терезина бабушка. Но когда мы въехали на нашу подъездную аллею, мать схватила меня за руку и посмотрела на меня долгим изучающим взглядом. У нее было такое серьезное, незнакомое лицо, что я перестал задыхаться и заплакал.
– Горе луковое, – заулыбалась она, поправляя мне волосы и одновременно поддерживая голову, словно боялась, что я упаду. – Где ж твое хваленое чувство защищенности?
1976
Лето 1976 года было, наверное, тем самым чудом, о котором мечтал весь город. В центре над набережной маяками высились шпили-близнецы совсем нового, еще не согретого дыханием жизни комплекса «Ренессанс», величаво вознесшегося над пакгаузами и окрестными пустырями; они так зазывно сверкали стеклом и хромом, что вполне могли соблазнить новые семьи переселиться в эти пользующиеся дурной славой кварталы.