Старый рыцарь положил на эту пергаментную книгу тонкую, все еще красивую руку — старость не изуродовала ее суставов — и сказал:
— Я написал все это для тебя. Тут... тут моя жизнь и те тайны, которые подарила ей судьба, надеюсь, тебе полезно будет это узнать. Еще здесь написано все, что мне известно о твоем рождении. Ты должен прочесть это прямо сейчас, чтобы я, грешный, мог упокоиться с миром. Потом я дам тебе все необходимое, чтобы ты понял, какое звено соединяет наши жизни... Читай, дитя мое, читай!
Торжественность тона придавала странную выразительность его словам, и услышанное произвело сильное впечатление на Рено. Он помог старику устроиться поудобнее на жестком ложе, напоил его травяным отваром, добавив в него немного меда, подбросил и очаг поленьев и сел у стола — лежавшей на козлах доски — на грубую табуретку, сделанную из деревянного кругляша и трех толстых веток одинаковой длины. Свет, подобно благословению пролившийся на него из узенькой бойницы, под которой он сидел, показался ему неожиданно теплым: еще недавно зимний, холодный, теперь он слегка окрасился золотом, будто солнце старалось проникнуть в башню.
Рено поднял к окошку исполненный благодарности взгляд, осенил себя крестным знамением, затем так же бережно, как если бы перед ним было Евангелие, взялся за книгу, но к чтению приступил с любопытством куда большим, чем могло бы вызвать у него Священное Писание.
«Я вернулся на землю моих предков, где чувствую себя таким чужим, желая завершить здесь свою жизнь, и молю милосердного Господа лишь об одном: дать мне время завершить работу, которую начинаю сегодня ради того, чтобы дать наставления милому моему сердцу ребенку, рассказать ему о своей жизни. Не потому, что это была жизнь человека знаменитого или важной особы, никем подобным я никогда не был, а потому только, что она протекала вблизи такого величия и такой низости, такой славы и такого убожества, такого света и такого мрака, стольких вершин и стольких бездн, стольких тайн и стольких вещей, вполне очевидных, что в конце ее мне необходимо сложить здесь с себя это бремя.
Да поможет мне Святой Дух и да обернет Господь, прежде чем даровать мне прощение, свой лучезарный лик к тем, с кем я по великой любви или по жестокой необходимости вместе согрешил или кого побудил согрешить!
Меня зовут Тибо де Куртене, и мой герб — это прославленный герб древнейшего из родов Гатине, переселившегося на Святую землю во время крестового похода во главе с Готфридом Бульонским, который привел нас в Иерусалим. И пусть справа налево перечеркнувшая мой щит перевязь[20]говорит всем, что я бастард, мне она никогда не мешала со вполне законной — в отличие от меня самого! — гордостью идти с ним в битву, хотя мой отец... Впрочем, я вернусь к этому в надлежащее время...
Когда я родился, — а случилось это в Антиохии, красивейшем городе на Оронте, осенью 1160 года от Рождества Христова, — мой отец, Жослен III де Куртене, обладал лишь титулом графа Эдесского и Тюрбессельского, не владея этими землями. Эдесса была утрачена не при нем, а еще при его отце, Жослене II, слабом и ни на что не годном из-за своей страсти к наслаждениям. Прекрасное графство в северной Сирии было отнято у него в 1144 году эмиром Мосула, грозным Зенги. У него оставались, правда, несколько крепостей, в том числе радующая взор Тюрбессель, где ему особенно нравилось находиться, но этот безрассудный хвастун развлекался тем, что дразнил Нуреддина, могущественного атабека Алеппо. Майской ночью 1150 года, когда он с небольшой свитой, покинув Тюрбессель, направился в Антиохию, чтобы побеседовать с патриархом, на них напали из засады. Нападавшие и не подозревали о том, кто стоит во главе небольшого отряда, они приняли поначалу свиту Жослена за обычных припозднившихся путников, но затем один еврей его узнал и назвал его имя остальным, после чего пленника препроводили к Нуреддину, а тот приказал заковать его в цепи и бросить в темницу. Там он протомился до самой смерти, забравшей его девять лет спустя. Взыгравшие в нем честь и достоинство заставили его предпочесть пытку отречению от христианской веры, похоже, до тех пор мало его заботившей, но пути Господни неисповедимы. Во время этой отлучки, которой не суждено было завершиться, его жена, моя бабка Беатриса, старалась удержать Тюрбессель и другие земли на берегах Евфрата, одновременно продолжая растить сына, Жослена-младшего. Задача была непосильно тяжелой для нее, поскольку феод располагался на форпосте франкского Иерусалимского королевства, правители которого, какими бы храбрыми и доблестными они ни были, не могли постоянно метаться по всем своим владениям, спеша на помощь тому или иному барону, виновному в несоблюдении договоров. В самом деле, к тому времени, можно сказать, установилось равновесие, между иерусалимским королем и дамасским атабеком было заключено длительное перемирие. Таким образом, было решено, что дамасские стада могут пастись у истоков Иордана, на роскошных лугах, окружающих город Панеас. Однако великолепные кони сторожей этих стад возбудили зависть местных франков, и те, внезапно напав на всадников, перебили их, а коней увели с собой. В Иерусалим они вернулись с богатой добычей, но священные на Востоке обычаи гостеприимства были нарушены, и снова вспыхнула война, которой предстояло длиться тридцать лет...
Но вернемся к госпоже Беатрисе. Решение было найдено, и поначалу оно казалось удачным: вернуть византийцам оказавшиеся под угрозой владения, добившись возмещения убытков. С одобрения иерусалимского короля — в то время престол занимал Бодуэн III — было заключено окончательное соглашение, земли и замки были возвращены, однако часть населения отказалась подчиняться грекам, и начался долгий, тягостный исход с берегов Евфрата в Антиохию и на побережье. Графиня Беатриса тронулась в путь вместе с детьми: сыном, ставшим Жосленом III, и двумя дочерьми, Аньес и Элизабет. В Антиохии их встретили с почестями.
Там я и появился на свет. Граф Жослен, как и все в роду Куртене, был очень красив, и немногие женщины могли перед ним устоять. Он ненадолго увлекся молоденькой армянкой, сиротой знатного происхождения, которая жила при дворе и пользовалась покровительством Констанции, княгини Антиохии. Звали ее Дорила, и это все, что мне о ней известно, ибо она умерла, производя меня на свет. Для моего отца, не имевшего ни малейшего намерения на ней жениться, это стало большим облегчением, он дал себя уговорить и согласился меня признать, с той оговоркой, что я никогда не стану его преемником, право наследования он приберегал для законных детей, которые появятся у него, когда ему угодно будет жениться.
Заботы обо мне взяла на себя Элизабет, младшая из его сестер, которая относилась ко мне с поистине материнской нежностью. Она предназначала себя Господу, но отложила постриг, чтобы посвятить себя чудом появившемуся у нее ребенку. Она была красивой, целомудренной и кроткой, и в глубине моей души хранится воспоминание о раннем детстве, озаренном светом ее улыбки и ее ласкового взгляда...
Совсем иной была ее старшая сестра Аньес. Никогда мне не доводилось встречать ни столь же ослепительной, ни столь же порочной красоты. Когда я появился на свет, ей было восемнадцать, и она вступала во второй брак. Первый ее супруг, Рено де Мара, чьей женой она стала в шестнадцать, через год, истерзанный ее неверностью, дал себя убить. Дело в том, что прекрасная Аньес была влюблена в Амори Анжуйского, графа Яффы и Аскалона, брата Бодуэна III Иерусалимского. Он был храбрым рыцарем и в то же время сдержанным, умным и спокойным человеком, однако она свела его с ума и ко времени смерти мужа была беременна от Амори. Траур она носила недолго: всего через несколько недель после того, как овдовела, Аньес вышла замуж за Амори. Но позже их разлучила корона.