— Вот как?
— Ну да. Я не могу нарушить свое обещание. Это же очень верующие люди.
Бедняга. Вид у него разнесчастный. Но мне было велено залечь на дно.
— Сколько… какая у вас аудитория?
Для телепастыря местного значения это, по-видимому, некорректный вопрос. Лицо у него напрягается, как у политика, поставленного в тупик неудобным вопросом, и отвечает он с извиняющимся смешком:
— Нас смотрят… у нас большая аудитория.
Все понятно. Десяток зрителей.
— Ну, что ж. Мы… поглядим. Позвоните мне днем, попозже.
А дальше я делаю нечто несусветное. Я даю ему свой нью-йоркский номер. Священник дает коллеге телефон убийцы.
— Очень хорошо. — На лице праведника снова появилась улыбка, хоть и немного кривоватая от пережитого шока. — Отдыхайте. Чувствуйте себя как дома. Нам пора идти. На телестудию.
Я смотрю из окна, как они садятся в свой шикарный внедорожник. У верующих почему-то всегда лучшие машины. Господь знает, чем награждать свою паству. Он же понимает: чтобы попасть в рай, нужен автомобиль повышенной проходимости. Жена проповедника — в юбке, и ножки у нее очень даже ничего. Если бы наш взвод на месяц застрял в горах и она была бы там единственной женщиной, я бы начал о ней мечтать на двенадцатый день.
Я остаюсь один. Несмотря на холодрыгу за окном, в доме тепло, как в июльскую полночь в Мемфисе. Где мне довелось выполнить одно уродское задание под Уродливым мостом. Вообще-то в плане отстрела я не расист, но убивать черных — это последнее дело. Хвастаться тут нечем.
Я раздеваюсь до своего естественного состояния (какое счастье избавиться от божьего воротничка, пастырской рубашки и Игоревых джинсов) и залезаю в постель. Мягко, уютно. И невероятно тихо. Почти невыносимо. Такой оглушительной тишины я еще не слышал. Только сейчас понимаю, что десяток лет я жил в диско-клубе. И вот наконец вышел оттуда. Кроме шуток. ДО МЕНЯ НЕ ДОНОСИТСЯ НИ ЕДИНОГО ЗВУКА. Тишина, как в сербском черепе, который красуется на полочке над кроватью моей мамаши.
Вдруг комнату заливает свет. Белая комната, яркое солнце. Если бы я проснулся в этой звенящей солнечной тишине, на пуховой перине и накрахмаленных простынях, с автографом Господа Бога на его же фотографии на стене, я бы решил, что умер и попал в рай. Но туда мне путь заказан. Я стою в пробке на хайвее, на полпути в ад.
Черт. В этой тишине невозможно уснуть. Для человека, который полжизни провел в настоящем бедламе и привык засыпать под разрывы снарядов четников[17], это, согласитесь, сильное испытание.
Я сдаюсь и, спустившись вниз, расхаживаю по дому в черных боксерских трусах от Кельвина Кляйна, над которыми нависает мой свиноподобный живот. Из каждого окна видна гора, одна другой красивее. Холодный яркий свет режет глаз. Солнце — лед. И вдруг знакомое каждому туристу чувство. Такое глуповатое удивление: а ведь оно восходит над этим местом уже миллион лет! И еще: в этом северном прибежище всех чокнутых люди засыпали и просыпались на протяжении столетий. Вспоминаю, каким шоком было для меня вернуться в Сплит после четырех лет жизни в Нью-Йорке и увидеть, как постарела моя мать. Я был в душе возмущен, как будто она меня предала, и начал при ней рассуждать о лубрикаторах и технике мастурбации. Видать, не создан я для путешествий. Я по природе домосед.
Мне не следовало уезжать из Сплита. Но вот какое дело: когда ты долго за что-то борешься, ты уже не способен испытывать настоящую радость от результата. Я бы, наверно, по сей день жил в Хорватии, если бы она не называлась Хорватией.
В доме полно модных вещей, а мебель как будто только привезена из магазина. Большой черный диван завален подушечками, обеденный фарфоровый сервиз сияет, все подоконники уставлены вазами и статуэтками. Щенок сенбернара поднимает на меня вопросительный взгляд, на шее у него болтается стеклянный бочонок вина, который будет разбит хозяином в критической ситуации, если Бог его оставит. На стенах настоящие картины (лунные пейзажи в золоченых рамках) и всякие безделицы на гвоздиках — миниатюрный Иисус, высохшие розы и такая яркая японская штуковина, не помню, как называется, генерирующая ветер в местах, где полный штиль. При всем при том гостиная имеет совершенно нежилой вид. С таким же успехом это могла быть инсталляция в музее современного исландского быта. И слишком уж роскошно для поборников Иисуса, я бы сказал. Сомневаюсь, что у кого-то из апостолов был такой огромный плоский экран. Зато комната чиста, как совесть Спасителя.
Я набираю ванну для снятия усталости и включаю телевизор ради звукового сопровождения. На экране появляется гигантский крытый стадион в какой-то южной стране, и десять тысяч братьев во Христе в унисон поют „Наш Бог — всемогущий Бог!“[18]. Сильная вещь, ничего не скажешь. Из тех, кто себя называет „возродившиеся в вере“, энергия бьет ключом. Голосят, как новорожденные. Я переключаюсь на „Смелых и красивых“[19]и пытаюсь прочесть субтитры. Похоже на мадьярский язык.
В кухне мне на глаза попадаются письма, адресованные Гудмундуру Энгильбертссону и Сигридур Ингнбьорг Сигурхьяртардоттир. На то, чтобы прочесть каждое имя, у меня уходит не меньше двух минут. Вернувшись в гостиную, я останавливаюсь перед семейными фотографиями на громоздком комоде. У моих хозяев, похоже, двое детей. Девочка и мальчик. Белокурая девчушка немного похожа на свою мать. При этом в доме отсутствуют всякие признаки детской жизни. Может, они их пристроили в какую-нибудь папскую частную школу? Или подарили миссионерам в Мозамбике? Симпатичное фото зафиксировало всю семью в Америке: четыре блаженные улыбки во время родео, соединенного с мессой. Почему-то оно напомнило мне труп № 43. Толстяк перед церковью в Атланте. Моя пуля пролетела аж два квартала, прежде чем застрять у него в голове. Один из моих гроссмейстерских выстрелов. Толстяк был в ковбойской шляпе то ли из фильтра, то ли из фетра — короче, из материала, впитывающего жидкость. Когда спустя несколько минут я проезжал мимо, картина была бесподобная, сама безмятежность: толстый человек в эффектной красной шляпе прилег на тротуаре.
Вода в ванной — кипяток. Словно из гейзера. Приходится ее хорошенько охладить, прежде чем в нее погрузиться. Я отмокаю целый час, пока мои мысли уносятся далеко отсюда. В тропические джунгли дивной республики Мунита, где темные леса источают запахи текущего клитора и капли вожделения медленно-медленно стекают с отяжелевших листьев. К улочке недалеко от гавани, где моя мать стоит перед скобяной лавкой в своей посконной коммунистических времен юбке и блузке а-ля Мэрилин Монро, с загипсованной правой рукой и левой, сжатой в кулак, которым она потрясает в воздухе с такой тирадой ко мне:
— Эта женщина-тандури, она для удовольствия, а не для совместной жизни! Когда человек выбирает себе жену, сначала договариваются между собой его сердце и голова. А ты не спрашиваешь ни того ни другого, у тебя все решает елдак! Сорок два года я любила твоего отца, и сорок лет он любил меня. Первые два он продолжал трахаться с этой сучкой Горданой, сербской шлюхой. Но потом она ему надоела, и с тех пор его член сидел дома. Тебе крупно повезло, что ты родился после всех его похождений! А то бы ты родился сербом, и твой брат убил бы тебя на войне. Вот что я тебе скажу: похоть долго не живет! Только любовь! Ты разбил мое сердце, сломал мою руку и пустил на ветер все свои обещания. Когда, Томо, ты снова возьмешься за ум?