А Давид — еврей до мозга костей.
А вот сегодня, в воскресенье, — другое дело.
Давид отставляет чашку с кофе (отчего-то больше пить его не хочется) и начинает собираться.
О глазах-пуговицах он старается не вспоминать.
Это всё эта «Коралина».
Имя которой вдобавок ещё и неправильно пишется.
Еврейское кладбище на проспекте Александровской Фермы встречает его, как всегда, приветливо.
Давид вообще любит кладбища.
В его почти родном Санкт-Петербурге (почти — потому что его родина, как ни крути, Одесса, хоть Давид и старается об этом не вспоминать) он побывал почти на всех. И все они — каждое по-своему — показались ему интересными и приятными. Кроме одного — Смоленского Лютеранского. Его Давид терпеть не может; и даже тот факт, что живёт он неподалёку от этого места, несказанно раздражает его. Всякий раз, оказавшись поблизости, Давид будто ощущает что-то враждебное. Один раз он даже пошутил в разговоре со своим другом Павлом (или, как он его зовёт, Пашей), что это-де покоящиеся там немцы, должно быть, недовольны тем, что еврей тут поблизости шарится.
Кажется, Паша шутку не догнал.
Давид это понял и больше так не шутил.
Еврейское же кладбище, в отличие от Лютеранского, для него как родное.
Только одна лишь могила из здешних будит в нём неприязнь.
Её.
Она похоронена не впритык к могилам дедушки и бабушки (Сару Яковлевну Вайсман Давид, хоть и не застал в живых, в мыслях всегда зовёт бабушкой, а точнее — бабушкой Сарой), а чуть поодаль.
И, сказать честно, Давид этому несказанно рад.
На кладбище он ориентируется прекрасно и могилы находит быстро.
Фото на памятниках нет — у евреев не принято украшать надгробия подобным образом. Некоторые российские евреи однако переняли у местных эту традицию, но не семья Давида.
И не сам Давид.
Как не переняли они и традицию приносить на могилы цветы.
У евреев принято приносить камни.
Он кладёт заранее принесённый камень на могилу, и в этот момент слышит какие-то шаги.
Они сзади, и это вынуждает обернуться.
Обернувшись, Давид не может поверить своим глазам.
Сзади него стоит она.
Да, да, это именно она, Рахель Вайсман, эта дура, его мать.
Как и позавчера в метро.
Только сейчас на ней не чёрное платье в горошек, а клетчатая рубашка и тёмно-синие джинсы.
Будь Давид в тот момент в состоянии задуматься, он бы непременно вспомнил, что мать отродясь не носила таких рубашек и джинсов. Но задуматься он сейчас не способен.
Не отрываясь, он смотрит на мать.
В руках которой отчего-то те самые «отвратительные жёлтые цветы», которые в своё время так возмутили булгаковского Мастера.
Может, он умер, думает он.
Может, по пути на кладбище его сбила машина.
Или случилось что-то ещё.
Он умер, его нет. И ему просто кажется, что он добрался до кладбища.
А мать пришла сюда, чтобы встретить его.
Он отступает на пару шагов, не в силах перестать пялиться на мать в джинсах, клетчатой рубашке и с отвратительными жёлтыми цветами, и едва не спотыкается о надгробный памятник Сары Яковлевны.
Кажется, перед глазами темнеет.
— Господи, вы в порядке?
Он вздрагивает, будто от удара, смотрит в упор на женщину, и в этот момент до него доходит, что это не мать.
У неё нарощенные ресницы — не слишком густые, но это заметно.
У матери — тем более мёртвой — никак не может быть таких ресниц.
— Простите, — быстро проговаривает он. — Я… я напугал вас?
Женщина резко качает головой.
— Это вы простите, — отвечает она, и по её голосу Давид снова убеждается, что это не мать.
У той был другой тембр.
— Ничего, — говорит он, моментально придя в себя. — Просто это… это кладбище, тут лезет в голову всякое…
— Мне не стоило подходить в тот момент, когда пришли родственники, — виновато произносит она, пока Давид, сам того не желая, продолжает пялиться на неё, искренне не понимая, как два человека могут быть настолько похожи. Он смотрит в её глаза, будто бы силясь окончательно убедиться, что это не мать.
У неё голубые глаза. У матери были зелёные.
Слово «родственники» выдёргивает в реальность, отвлекая от незнакомки и рассуждений о цвете глаз.
— «Родственники»? — переспрашивает он.
Женщина быстро кивает. Волосы её, хоть и тоже светлые, всё же другого оттенка. Они цвета спелой соломы, а у матери были пепельные.
— Я искала могилу профессора Вайсмана, — говорит она. — Вайсмана Авраама Мошевича. Вы, должно быть…
— Я его внук.
— Простите, мне правда не следовало…
— Всё в порядке, — он бросает быстрый взгляд на цветы — они по-прежнему такие же отвратительные и такие же жёлтые. — Вы, наверное, хотели…
— Я хотела положить цветы, — говорит она. И тут же уточняет: — Можно?
— У евреев это не принято, — отвечает он — но немедленно сожалеет об этом и добавляет: — Но вы положите. Я не против. Правда.
Он отходит в сторону, чтобы не мешать ей. Она оставляет на могиле свой жёлтый отвратительный букет, который уже больше не кажется ему отвратительным, и он наконец решается задать вопрос.
— Вы знали моего деда?
Она качает головой:
— Лично нет. Но я училась на его лекциях, статьях и книгах. Я врач-психиатр.
Он вновь окидывает её взглядом. Она моложе его лет на десять, если не больше, — то есть сейчас ей примерно тридцать или около того. Не слишком солидный возраст для психиатра.
— Вы, наверное, очень увлечены своей работой, — говорит он. — Раз уж отважились отыскать могилу профессора, которого даже не знали лично.
— Это упрёк? — она поджимает губы, и он тут же ретируется:
— Нет, что вы, нет, — он смотрит ей в глаза и неожиданно для самого себя выпаливает: — Как вас