Засим небесный купол разверзся, и оттуда внезапно спустились круги из стекла и света, один в другом, все внутри некоей сферы и все словно бы в постоянном вращении; каковые свет и перемена форм сразу приковали к себе глаза толпы, и люди уже едва замечали над этой блистающей сферой бесконечное множество ярких огней, льющих свои лучи вниз, на сцену. То были неподвижные звезды, кои всегда одинаково отстоят друг от друга и не могут ни сблизиться, ни разойтись ни на йоту. И в тот же миг раздалась более громкая и звучная музыка, harmonia mundi[10], подобная самому перводвигателю, что предвосхищает собою все сферы; после чего, когда перед ними возник сей великий образ, в рядах зрителей распространилось сладостное благоухание. Образ – нет, не образ, но символ. О, картина небесного мира, уменьшенная в неизмеримое число раз! О, двояковыпуклое стекло, благодаря коему мы можем лицезреть на земле все пропорции и чудеса рая! И вот тогда с раскрашенного свода вселенной спустились три парящие в воздухе фигуры (их удерживали невидимые глазу железные цепи) в царственных облачениях из белого, черного и красного – они символизировали собою астрологию, натурфилософию и оптику, кои помогают нам узнать тайную суть природы. Потом на все пала завеса тумана и тьмы, и представленье окончилось.
Засим послышался гул голосов, точно в амбаре загудели целые рои мух. Были такие, что сидели молча, не в силах объять разумом увиденное; прочие же со всем пылом обсуждали достоинства механизмов, декораций и тому подобное.
«Здесь нет ничего нового, – изрек один. – Все это лишь замаскированное старье. И почему только он мусолит старые фабулы, когда настоящее предлагает столько интересных тем?»
«Новомодные штучки, – сказал другой, – а что в них проку? Как будто новизна что-то значит».
«Словно в краю вечных льдов, – сказал третий. – Нет человеческих деяний и страстей, могущих тронуть нас».
Иные же лишь потягивались, да вздыхали, да пялились на своих товарищей рядом. Я стоял сзади, склонив голову, в черной бархатной накидке и черной мантии, уподоблявших меня почтенному служителю церкви. Я не промолвил ни слова, однако все примечал, и мое сердце уходило все ниже и ниже: для чего готовил я свое зрелище, по завершении коего большая часть зала принялась зевать и чесать в затылках, словно вовсе ничего не увидя? Я распахнул перед ними сокровенные глубины ведомого мира, но небесные сферы были для них не более чем детскими цацками, трюкачеством и обманом, ровно ничего им не говорящими. Неужели истинное знание всегда достигается лишь таким путем? Я, потративший столько сил на подготовку этого редкостного зрелища, был удостоен едва ли не меньшего внимания, чем какой-нибудь старый лгунишка-математик, на чьи рисунки глядят мельком один раз, а потом забывают. Да, я творил чудеса, но воистину нет дива большего, нежели глупость и забывчивость тех, кто населяет сей мир.
Натаниэл Кадман подошел ко мне, глупо улыбаясь, что делало его похожим на плутливого уличного мальчишку.
«Вот моя рука, – сказал он. – Возьмите ее. Клянусь Богом, сэр, я люблю вас. Я не любил бы вас сильнее, будь вы даже наследником целого королевства». Я поклонился ему. «Дабы выразить свои чувства словами, мне не хватило бы и тысячи лет…»
Но тут его хлопнул по спине другой бездельник, и он мигом замолк. «Так это он? – спросил подошедший. – Это и есть твой умелец? Тот самый доктор?»
Натаниэл Кадман помахал рукой, точно француз. «Наш достопочтенный мастер, Джон Ди», – сказал он.
«Ваш покорный слуга, сударь», – отвечал я с очередным поклоном, сплетя под накидкою пальцы и не размыкая их.
«Когда он был моим покорным слугой, – присовокупил дуралей Кадман, – это стоило мне более ангелов[11], чем наберется в раю».
При этих словах я осенил себя крестом. Новоприбывший джентльмен (а вернее, просто-напросто неоперившийся юнец) был облачен в щегольское платье с чудовищно огромным батистовым воротником и сапоги, которые достали бы ему до самых глаз, если б не препона из кружев на уровне шеи. «По-моему, – сказал он, представясъ как Бартоломью Боудель, – я знал вас и прежде?»
«Если вы знали меня прежде, сударь, тем легче вам будет узнать меня теперь».
«О, так вы платонист, сэр. Пощадите. А я-то думал, что вы обычный механик».
«Мир полон ошибок и лживых слухов; жизнь слишком коротка, чтобы опровергать их все».
Услыша эту отповедь, он замолчал, но тут к нам присоединились другие приятели Натаниэла Кадмана того же пошиба и стали уговаривать нас отобедать вместе. Я не ищу себе спутников, будь то светские кавалеры или извозчики, ибо они отвлекают меня от беседы с самим собой, которая так помогает моей работе; долгое пребывание в обществе повергает меня в столь глубокую пучину сомнений и недовольства, что я едва отдаю себе отчет в своих поступках. Однако на сей раз я не видел способа уклониться: они приветствовали меня льстивыми речами и настойчиво упрашивали поехать с ними в город. «Но мои механизмы, – сказал я, – и все декорации к зрелищу следует сохранить в неприкосновенности».
«За одну ночь их не под силу испортить ни крысам, ни паукам, – промолвил Натаниэл Кадман, – и я сомневаюсь, чтобы какой-нибудь злодей или мошенник умыкнул ваши сферы и звезды. Вы напрасно тревожитесь, доктор Ди. Скоротайте часок с нами, вашими почитателями. Давайте поедем в таверну».
Когда я ответил на эту вежливую просьбу согласием, мне померещился чей-то шепот: «А доктор-то не дурак поесть»; однако я не обернулся, но зашагал чуть впереди них и устремил свой вспыхнувший взор в поля, дабы излить туда гнев. Был весьма приятный тихий вечер, и все сошлись на том, чтобы оставить своих лошадей пастись на лугу (под присмотром слуг, которые уберегут их от конокрадов) и отправиться к городским воротам пешком. Молодые люди выбрали «Семь звезд», что на Нью-Фиш-стрит, – в этом трактире, или харчевне, подавали свежую убоину, – и посему мы вступили в город со стороны Артиллери-ярда и Фишерс-Фолли. К тому времени, как мы добрались до Бишопсгейт-стрит, эти лодыри совсем разрезвились и скакали, точно молоточки в клавесине; благодаря кружевным манжетам, шелковым чулкам, плоеным воротникам и драгоценным побрякушкам их можно было бы принять за труппу итальянских фигляров, кабы не английские проклятья, коими они сыпали в изобилии.
Когда мы миновали Бишопсгейт-стрит и пошли по крутым извилистым переулочкам, весьма напоминающим подъем на колокольню Св. Павла, даже этим обезьянам стало нелегко держаться поодаль от стен; они пробирались меж тесно понастроенных городских жилищ, распихивая идущих под сумеречным небом носильщиков и лоточников с воплями: «Позвольте! Позвольте!» У одного бездельника была с собою резная деревянная трость, которой он лупил по вывескам на домах и лавках; видя, как неистово сотрясаются в вечернем воздухе изображения солнца, луны, а также различных зверей и планет, я едва сдерживал негодование. Здесь и так стоял невероятный шум – мимо тащили бочки, повозки и лестницы, а лошадей и быков то и дело потчевали кнутом, – усугублявшийся вдобавок криками бакалейщиков и кузнецов, торговцев тканями и скобяным товаром, чьи сердитые возгласы мешались с общим гамом прохожего и проезжего люда.