— Вон, она. Ты тока глянь, вон тащится.
Она, эта женщина, медленно переходит дорогу: каштановые волосы собраны на затылке, черные расклешенные джинсы с заниженной талией, короткая черная теплая безрукавка, под ней черная футболка. На груди у нее, в кенгурушке — младенец, она прижимается губами к родничку у него на затылке, обхватила ребенка одной голой рукой, а другой, на согнутом крючком пальце, тащит прозрачный полиэтиленовый мешок больших, ярких апельсинов.
— Кто это?
— Ты чё, Алли, в натуре, не узнал ее? Это ж та сука чокнутая, что хахаля своего придушила! Которая нас кинула, продинамила тогда в пабе на Док-роуд, с год назад, помнишь? Где-то в феврале, помнишь?
Алли мотает головой. Глядит на запыхавшуюся женщину, что остановилась посреди проезжей части — поправить лямку кенгурушки.
— Да знаешь ты! Которая с Питером гуляла! Замочила ебаря своего, пока с ним трахалась, — задушила беднягу до смерти, да еще залетела от него. Ее даже не посадили, убийцу, блядь такую.
Молодая женщина, поправив, наконец, лямку, глядит с извиняющейся улыбкой на ревущую, фырчащую рядом с ней машину. Эта улыбка задевает в сердце у Алистера какую-то струну, или, может, жилу, а может, не в сердце, а в паху, в голове или вообще в шее — он не уверен. Он глядит, как женщина переходит дорогу и ступает на тротуар. Даррен опускает свое окно, резко, злобно дергая ручку, и высовывает голову из машины.
— Эй ты, сучка, убийца!
Женщина поворачивается лицом к машине.
— Да, я с тобой разговариваю! Чертова сука, убийца!
Только глаза видны из-за макушки младенца, и эти глаза широко распахиваются.
— Чертова убийца! Что, много народу в последнее время придушила? Убийца психованная, сволочь!
Она отшатывается, роняет апельсины, поворачивается, крепко прижимает к груди ребенка и бежит. Хвост волос подскакивает у нее меж лопатками, апельсины подскакивают на мостовой, приземляются, катятся в канаву.
— Тюрьма твой дом, слышишь! Тебя должны были на всю жизнь засадить! Чертова сука, блядь!
Люди таращатся, но Даррен ничего не видит кругом себя, выплевывает слова женщине в спину, Алли щурится на женщину сквозь плексиглас, и то, как он воспринял слова, изрыгаемые Дарреном, их смысл, их намерение — не прочитать в его прищуре, в посадке, в наклоне шеи к окну машины, к старинному городу за окном, к миру, к молодой женщине с младенцем, что бежит через все это, через магазинную толпу, что открыто пялится либо подчеркнуто игнорирует потную башку, ревущую непристойности из окна автомобиля.
— ПИЗДА ШЛЮХА! УБИЙЦА! БЛЯДСКАЯ СУКА!
Их перегоняет микроавтобус, чуть не въезжая колесом на тротуар, давя апельсины в канавке. Пять сплющенных солнышек. Из-под лопнувшей корки сочится мякоть, почти плоть, почти мускулистая. И, как подкожный жир, белая цедра.
— Алё, Даррен.
Алистер кладет руку на предплечье Даррена, большая голова втягивается обратно в машину и обращается к нему. Лицо; темные глаза сверкают, скрежещут зубы квадратной челюсти под раздувающимися ноздрями. Нитяные вены на крыльях узловатого носа пульсируют почти ощутимо.
— Не кипишись, братан. Легавые по всему городу. Могут услышать, типа. И вообще, уже зеленый загорелся.
— Да, но ёб твою мать!
Даррен со скрежетом рвет рычаг передач и снимается с места. Алистер указывает поворот, и Даррен поворачивает.
— Слушай, ты можешь в это поверить, братан? Эта чертова сука замочила своего собственного чертова хахаля, задушила до смерти, беднягу, и ей дали срок условно. Ее должны были засадить пожизненно, чертову шлюху, мокрушницу. И в «Эхо» писали, и все такое: убийство по неосторожности. Имел я в рот такую неосторожность. — Он качает головой. — Братан, это несправедливо, бля буду. Это ведь ребенок того бедняги, бля; и эта дребаная сука, разгуливает с ребенком от покойника, как будто она ни при чем, бля. Невинная овечка. А уж как она обходилась с Питером… Ну ёб же твою мать.
— Эй, братан, ты чё-та очень быстро едешь. Легавые кругом. Сбавь скорость немного.
Даррен сбавляет.
— Слушай, чё я те скажу: Питер очень обрадуется, если узнает, где она сейчас живет, верно? Да-да. Зуб даю. Вот чё, я ему звякну прям щас. Дай-ка мобилу, пжалста.
Алистер берет сотовый телефон с приборной доски — «Эрикссон», затянутый в черный виниловый чехол, будто для какой-то игры в садомазо, — и протягивает Даррену, который принимает телефон и извлекает из его глубин запомненный номер, нажимая кнопки большим пальцем. Подносит к уху.
— У него телефон выключен. Козел. Сам не знает, чё упустил.
Он кладет телефон обратно на приборную доску.
— Потом еще раз попробую. Дребаная шлюха.
Раскрасневшийся, возбужденный, лихорадочно поворачивается к Алистеру и ухмыляется.
— Отлично, Алли. Вот теперь я в правильном настроении. Вперед, на однорукого козла!
— Окей. А ты не хочешь сначала остановиться где-нибудь?
— А, да. Та чертова почта. Надо посмотреть, как туда ехать. Куда ты дел эту долбаную карту?
Они сворачивают на мост, пересекают реку Ди, справа широко раскинулся зеленый ипподром «Королевский парк». Лошади бегут, и люди, сбившись в кучу, наблюдают за ними. Проносится мимо римский амфитеатр, относительно хорошо сохранившийся, за оградками — целехонькие каменные сиденья, сцена ныне служит кормушкой для туристов, археологов, историков, и вообще всех книжников, что по роду занятий имеют дело с мертвечиной. Не в бумагах, не в папках бегут женщины и льется кровь, и сила воли набухает под пытками, но на улицах, в комнатах, в конторах, и адепты лихорадочно и любовно пересекают, как в тумане, эти жаркие гроты, безумные анфилады, сцементированные бредом, и все это — о деньгах, что переходят из рук в руки, и все эти руки тянутся к общей тайне.
Честер убывает за спиной. Рексэм растет впереди.
В конторе
В «Лондисе» напротив пожарного депо у двери висит доска объявлений, с рекламой местной газеты; объявление на доске гласит, что вскорости откроется новый центр телефонного обслуживания: «300 новых рабочих мест для нашей округи». Теперь я знаю, что мне предложат в собесе — современный вариант потогонной мастерской. Весь день напролет отвечать на звонки. «Ваше увечье не помеха в такой работе», — скажут они, и еще всякой чуши наговорят. Но какое увечье они имеют в виду? У меня их много, что внутри, что снаружи. Отсутствующей рукой дело не ограничивается.
Хотя я все равно наверняка провалю психологические тесты, если только не прикинусь нарочно тупым. В таких местах все собеседования, все анкеты и вся прочая хрень заточены на одно: выяснить, достаточно ли ты туп для этой работы, потому как если набрать людей с живым воображением, ни один не сможет тянуть лямку за гроши сорок часов в неделю. И, конечно, большинство людей и вправду слишком умны для такой работы, но все равно жизнь толкает их туда, а причиной, как всегда, деньги. Результат неизменно бывает очень, очень плачевен. Приходит разочарование, за ним бессилие, а потом — жуткая злость. Питер Солт, мой куратор в наркологической клинике, как-то, в одном из тех редких наших разговоров, который не касался меня и моих позывов к алкоголю, сказал про ето психологическое состояние: «когнитивный диссонанс»; имея в виду ощущение вывихнутости, какое бывает, когда все время поступаешь совершенно наперекор своему «я», например, для того, чтобы вписаться в определенного типа работу: когда человек, замкнутый по натуре, или, по крайней мере, не очень болтливый, работает в телефонном центре и вынужден вежливо разговаривать с сотней тысяч бестелесных голосов. Или ему приходится быть вежливым с разными хамами, когда на самом деле хочется послать их к ебене матери. Ты вынужден вести себя наперекор собственному характеру, постоянно, тебе неловко, не по себе, и ето чувство не проходит, а все тянется и тянется, в аккомпанемент монотонной неумолимой работе. Просто пиздец что за ситуация, и ты пытаешься протестовать, хоть для того, чтоб не потерять остатки уважения к себе, или уверенность в себе, или еще что, и начинаешь вести себя глупо, как мальчишка: крадешь всякую ерунду с работы, или начинаешь увлекаться сплетнями, или вместе с другими работниками травишь кого-нибудь одного, и прочее в том же духе. Выражение «когнитивный диссонанс» здесь очень подходит: оно рисует картину души не звучащей, не рифмующейся. Душа не звучит, потому что ты ведешь себя по-детски, и это разъедает твой образ самого себя как хорошего по сути, достойного человека. Ты перестаешь себя любить. Твоя душа фальшивит, потому что ты пытаешься подняться, почувствовать себя выше окружения, сильнее, и начинаешь творить всякие глупости, например, воровать, чтоб хоть как-то сквитаться с теми, кто властвует над тобой. Так начинается замкнутый цикл, мелочный, пошлый. Незрелый, несвязный мир, из которого можно бежать лишь одним способом — уйти, бросить работу. Пошли на хер эту работу и отправляйся прямиком на позор — садись на пособие.