оставил деревню, пережитый ужас и кратковременный боевой восторг сделали невозможным прежний консенсус. Деревня Кашан распалась на мелкие части, нарушая общую стратегию выживания руна: держаться вместе; кружком, чтобы защитить как можно большее количество своих; действовать сообща. Теперь же находящиеся на пороге паники руна искали тех, кто разделял похожие чувства, немедленно образуя малые по количеству, но менее уязвимые группы. Потерявшие родственников повязывали на руки и шеи волнистые надушенные ленты, не имея сил на другую реакцию. Большая часть даже испытывала уверенность в том, что теперь-то уж жизнь наладится, так как из всех иноземцев в живых осталась одна София, а из незаконных младенцев уцелели немногие. Общий порыв требовал сдать Софию правительству жана’ата в качестве доказательства того, что Кашан вернулся на стезю закона.
– Отдать одного, спасти многих! – кричали они.
– Однако Фиа не сделала нам ничего плохого! Смерть принесли джанада! – возразила девушка по имени Джалао. Едва причисленная к взрослым, она не пользовалась никаким авторитетом, однако посреди общей сумятицы столь многие нуждались в указании, что ее послушали.
– Предупредите столько соседних деревень, сколько сумеете. Расскажите им о том, что произошло в Кашане, – после побоища наставляла Джалао гонцов. – Идут патрули джанадa, только говорите им то, что сказала Фиа: «Нас много. Их мало».
Канчай ВаКашан находился в таком же смятении, как и все остальные, однако София спасла его дочь Пуску, и он был благодарен Мендес. Поэтому, когда горстка мужчин, чьи младенцы уцелели в побоище, решила дождаться красного света и искать укрытие под пологом южного леса, он взял с собой и Софию.
O путешествии в убежище София запомнила только тоненький плач младенцев-руна и ровную, плавную поступь Канчая, день за днем уносившего ее на собственной спине; и то, как звуки саванны сменялись лесными звуками. Лицо ее сначала болело так, что она не могла даже открыть рот, и он измельчал для нее пищу, смешивал с дождевой водой и кое-как проталкивал в глотку сквозь сжатые зубы. Она старалась проглотить все, что могла. «Это нужно ребенку, – думала она. – Ребенку нужно».
Побледневшая от потери крови, отупевшая от боли, она концентрировала все свое внимание на собственном ребенке, единственном родном существе, оставшемся с ней после того, как погибли все остальные, кого она осмелилась полюбить. София фокусировала всю силу своей жизни в самом центре своего организма, где, несмотря на все, жил ребенок, и каждое легкое движение плода приносило ей страх, а каждый сильный толчок – надежду.
В самом начале она забывалась тяжелым сном, да и после много спала, согретая светом трех солнц, пробивавшимся сквозь полог листвы. Бодрствуя, она лежала, вслушиваясь в ритмичный скрежет длинных и прочных листьев, напоминавших самурайские мечи, – гнувшихся и шуршащих в руках руна, устраивавших на прогалине изящные платформы и кровли для сна. Где-то совсем рядом журчал ручеек, перепрыгивая с гладкого камня на камень. А над головой гулко стонали стволы валиа, сгибающиеся под ветром. И отовсюду доносились мягкие, снижающиеся гласные руанжи, воркование отцов-руна над детьми, которым было отказано в праве жить.
Окрепнув, она спросила о том, где находится.
Ей ответили – в Труча Сай. Что значит – «забудь нас».
– Руна приходят в Труча Сай, когда джанада проливают слишком много крови, – пояснил Канчай самыми простыми словами, словно обращаясь к ребенку. – Проходит время, и они забывают. И мы-и-ты будем ждать этого в лесу.
Она увидела в этих словах нечто большее, чем объяснение: Канчай намеренно выбрал слова.
– Здесь существуют две формы первого лица во множественном числе, – объяснял когда-то Эмилио Сандос остальным членам экипажа «Стеллы Марис». – Одна исключает лицо, к которому обращаются, так? То есть это мы-но-не-ты. Другая включает его. Если рунао использует мы инклюзивное, это важно и можно не сомневаться в его дружбе.
Беженцы-руна из всех южных провинций Инброкара присоединялись к ВаКашани в Труча Сай. И каждый из них нес младенца, и каждый младенец был рожден парой, питавшейся более калорийной пищей, выращенной на огородах иноземцев, – парой, нарушившей правила жана’ата, вступившей в союз без разрешения жана’ата, обошедшей руководство жана’ата с беспечной, бездумной и непреднамеренной легкостью. Поселение Труча Сай постепенно наполнялось руна, на спинах которых оставались длинные тройные зажившие и полузажившие рубцы, розовые восковые следы, прорезавшие плотные темно-желтые шкуры.
– Сипаж, Канчай. Наверное, тебе было больно нести сюда эту, – однажды проговорила София, посмотрев на его шрамы и вспомнив путешествие по лесу. – Кто-то благодарит тебя.
Рунаo опустил уши.
– Сипаж, Фиа! Чей-то ребенок живет благодаря тебе.
«А это важно, – думала она рассеянно, снова лежа, снова вслушиваясь в лесную симфонию голосов, писка, жужжаний и капель моросящего дождя, стекавших с листьев. – В Талмуде сказано, что спасенная вовремя жизнь может спасти весь мир. Как знать, – думала она. – Как знать?»
Итак, спустя месяц после побоища, в котором погибла половина руна, живших в деревне Кашан, София Мендес пребывала в уверенности, что она осталась единственной представительницей человечества, последней из всей иезуитской миссии на планете Ракхат. Приняв вызванную потерей крови летаргию за спокойствие, она полагала, что ей повезло в том, что она не ощущает горя. Жизненный опыт, уверяла она себя, подсказывает, что слезами горю не поможешь.
Счастье не обременяло собой ее жизнь. И всякий раз, когда заканчивался короткий период относительного благополучия, София Мендес не укоряла судьбу, но считала такой поворот возвращением к нормальной жизни. Поэтому в первые недели после побоища она просто считала, что ей повезло хотя бы в том, что оказалась среди тех, кто не рыдал и не оплакивал мертвых.
– Дождь падает на всех; молния ударяет в некоторых, – рассуждал ее друг Канчай. – То, чего не можешь изменить, лучше забыть, – советовал он, без бессердечности, но с некоторой долей практического смирения, присущей селянам руна Ракхати, которую София разделяла с ними.
«Бог создал мир и сказал, что это хорошо, – говаривал отец Софии всякий раз, когда она прибегала жаловаться ему на какую-нибудь несправедливость во время своего короткого детства. – Мир не справедливый. Не счастливый. Не совершенный, София. Просто хороший».
Хороший… но для кого? Часто пыталась она понять, сперва с юной дерзостью, а потом с усталостью четырнадцатилетней девушки, трудившейся на панели Стамбула во время бессмысленной гражданской войны.
Она почти никогда не плакала. Слезы никогда не приносили Софии Мендес ничего, кроме головной боли. Еще когда она только научилась говорить, ее родители считали слезы тактическим приемом трусов и слабаков и воспитывали ее в сефардской традиции четкого рассуждения; она должна была добиться своего не всхлипами, но обоснованием своей позиции, настолько логично и убедительно, насколько умела в рамках достигнутой стадии развития