фельетоне, только что прочел о немецких поэтах, умерших от голода, холода и в сумасшедших домах. Их было штук двадцать, а какие имена. Мне до сих пор как-то страшно».
Проходит полтора месяца. Роман переделывается в третий раз. 4 мая он пишет брату: «Я до сей самой поры был чертовски занят. Этот мой роман, от которого я никак не могу отвязаться, задал мне такой работы, что, если бы я знал, так не начинал бы его совсем. Я вздумал его еще раз переправлять и, ей-богу, к лучшему; он чуть ли не вдвое выиграл. Но уж теперь он кончен, и эта переправка была последняя. Я слово дал до него не дотрагиваться».
И снова мрачные предчувствия и мысли о самоубийстве: «Часто я по целым ночам не сплю от мучительных мыслей. Не пристрою романа, так, может быть, и в Неву. Что же делать? Я уже думал обо всем. Я не переживу смерти моей idée fixe».
Автор одержим своим произведением. За короткой радостью вдохновения следует долгий и мучительный период словесного воплощения. От романа нельзя «отвязаться», он становится неподвижной идеей, связывается с мыслью о смерти. Литература – трагическая судьба Достоевского. Переделки «Бедных людей» говорят о напряженной духовной работе. В течение 1843–1845 гг. в писателе совершается глубокий перелом. Он намекает на него в письме к брату: «Я страшно читаю, и чтение страшно действует на меня. Что-нибудь давно перечитанное прочитываю вновь, и как будто напрягусь новыми силами, вникаю во все, отчетливо понимаю и сам извлекаю умение создавать… Брат, в отношении литературы я не тот, что был тому назад два года. Тогда было ребячество, вздор. Два года изучения много принесли и много унесли».
Кончается романтическая юность Достоевского, эпоха дружбы с поэтом Шидловским и слез восторга над стихами Шиллера; начинается литературная зрелость под знаком волшебника Гоголя. Писатель, еще так недавно мечтавший о средневековых рыцарях и венецианских красавицах, пишет историю жалкого петербургского чиновника Макара Девушкина. В этой смене литературного направления отражаются события, происходящие в глубине сознания; мировоззрение Достоевского медленно изменяется. Можно предположить, что первые редакции «Бедных людей» не удовлетворяли его потому, что не соответствовали больше его новому чувству жизни. Переделывая свой роман, он ощупью искал самого себя. И, наконец полусознательный процесс завершился мгновением ослепительного озарения: выражение для смутных движений души было найдено, родилось новое слово.
До этой минуты Достоевский жил в романтических мечтах; далекие страны и былые времена, экзотика и героизм пленяли его. Он был слеп к действительности, и его влекло все таинственное, фантастическое, необыкновенное: рыцарские замки в романах [Анны] Рэдклиф и Вальтера Скотта, сказки Гофмана, дьявольщина Сулье… И вдруг глаза его открылись, и он понял: нет ничего фантастичнее действительности. Эту минуту он называет своим рождением; оно произошло в фантастическом городе Петербурге; восприемником новорожденного был Гоголь, автор «Невского проспекта». В фельетоне 1861 г. «Петербургские сновидения в стихах и прозе» Достоевский описывает свое «видение на Неве».
«Помню раз, в зимний январский вечер, я спешил с Выборгской стороны к себе домой. Был я тогда еще очень молод. Подойдя к Неве, я остановился на минутку и бросил пронзительный взгляд вдоль реки, в дымную, морозно-мутную даль, вдруг заалевшую последним пурпуром зари, догоравшей в мглистом небосклоне. Ночь ложилась над городом, и вся необъятная, вспухшая от замерзшего снега поляна Невы, с последним отблеском солнца, осыпалась бесконечными мириадами искр иглистого инея. Становился мороз в 20 градусов… Мерзлый пар валил с усталых лошадей, с бегущих людей. Сжатый воздух дрожал от малейшего звука, и словно великаны со всех кровель обеих набережных подымались и неслись вверх, по холодному небу столпы дыма, сплетаясь и расплетаясь в дороге, так что, казалось, новые здания вставали над старыми, новый город складывался в воздухе… Казалось, наконец, что весь этот мир, со всеми жильцами его, сильными и слабыми, со всеми жилищами их, приютами нищих или раззолоченными палатами, в этот сумеречный час походит на фантастическую, волшебную грезу, на сон, который в свою очередь тотчас исчезнет и искурится паром к темно-синему небу. Какая-то странная мысль вдруг зашевелилась во мне.
Я вздрогнул, и сердце мое как бы облилось в это мгновение горячим ключом крови, вдруг вскипевшей от прилива могущественного, но доселе незнакомого мне ощущения. Я как будто что-то понял в эту минуту, до сих пор только шевелившееся во мне, но еще не осмысленно; как будто прозрел во что-то новое, совершенно новый мир, мне незнакомый и известный только по каким-то темным слухам, по каким-то таинственным знакам. Я полагаю, что в эти именно минуты началось мое существование… Скажите, господа, не фантазер я, не мистик я с самого детства? Какое тут происшествие, что случилось? Ничего, ровно ничего, одно ощущение…» До этого мгновения он жил в мечтах, «в воспаленных грезах». После «видения» ему стали сниться другие сны.
«Стал я разглядывать и вдруг увидел какие-то странные лица. Все это были странные, чудные фигуры, вполне прозаические, вовсе не Дон-Карлосы и Позы, а вполне титулярные советники и в то же время как будто какие-то фантастические титулярные советники. Кто-то гримасничал передо мною, спрятавшись за всю эту фантастическую толпу, и передергивал какие-то нитки, пружинки, и куколки эти двигались, а он хохотал и все хохотал! И замерещилась мне тогда другая история, в каких-то темных углах, какое-то титулярное сердце, честное и чистое, нравственное и преданное начальству, а вместе с ним какая-то девочка, оскорбленная и грустная, и глубоко разорвала мне сердце вся их история».
Эта забытая страница из фельетона – один из самых совершенных образцов лирики Достоевского. Она тесно связана с Гоголем. В «Невском проспекте» таинственность Петербурга растет с приближением ночи. «Тогда (в сумерки) настает то таинственное время, когда лампы дают всему какой-то заманчивый, чудесный свет… Все обман, все мечта, все не то, чем кажется… Он лжет во всякое время, этот Невский проспект, но более всего тогда, когда ночь сгущенною массою наляжет на него и отделит белые и палевые стены домов, когда весь город превратится в гром и блеск, мириады карет валятся с мостов, форейторы кричат и прыгают на лошадях, и когда сам демон зажигает лампы для того только, чтобы показать все не в настоящем виде».
«Совершенно новый мир» открылся Достоевскому: мир призрачный, готовый «искуриться паром», мир, населенный странными лицами – марионетками, пляшущими под хохот демона. Волшебник Гоголь, заколдовавший русскую литературу своим страшным смехом, пробудил Достоевского от романтического сна: он увидел, что действительность – нереальна. Разрыв двух планов бытия стал для него путем творчества. Достоевский учится у Гоголя