с деньгами:
– Может, деньги нужны… Мало ли что… По хозяйству…
Пастух обратил внимание на его слова не больше, чем если бы Шалико почесался. Переждав несколько секунд, он снова спросил с терпеливым упорством:
– Разве она тебе не говорила?
Если бы Шалико имел дело с человеком, подобным тем людям, с которыми он обычно имел дело, он стал бы выкручиваться, требовать доказательств и в конце концов выкрутился бы. Но он понимал, что перед ним совсем другой человек, и здесь эта мелкая ложь может только ухудшить его положение.
– Когда-то говорила, – вздохнул он, – так ведь я ненасильно…
– Если ребенку, скажем, протянуть отравленную конфету, это тоже ненасильно, не правда ли? – спросил Махаз. Было видно, что пастух хорошо обдумал, что говорить.
– Виноват, – сказал Шалико, опуская голову и в самом деле чувствуя вину и сознательно доигрывая это чувство, потому что по его ощущениям теперь только такой путь мог отвести от него кару этого дикаря.
– Ха! – хмыкнул пастух и, не глядя, потянулся рукой за ножом, вытащил его из чехла и ткнул острием в сторону неба. – Это ты ему скажешь…
– Как? – спросил Шалико, цепенея и не веря своим глазам. – Ты хочешь взять мою кровь?!
– Не взять, а выпить поклялся я, – поправил его пастух, ссылаясь на клятву, как на документ, который никак нельзя перетолковывать.
Сейчас он смотрел на Шалико без всякой вражды, и это сильнее всего ужаснуло Шалико. Так крестьянин без всякой вражды смотрит на овцу, предназначенную для заклания.
Шалико почувствовал, что внутри у него все немеет от страха, хотя он не был трусом. Мускулы отказывались подчиняться. Он скосил глаза на тяжелые щипцы для пломбирования, подумал, что можно было бы кинуть их в него или ударить его ими, но это была вялая, пустотелая мысль, он знал, что сейчас не способен сопротивляться.
В десяти шагах от места, где они сейчас стояли, проходила улица, и было слышно, как вверх и вниз по этой улице пробегают машины. И каждое мгновенье, когда слышался звук приближающейся машины, душа Шалико замирала со смутной надеждой, словно машина должна была остановиться перед его магазином, словно оттуда должны были выйти люди и спасти его от этого страшного человека.
Но каждый раз машина пробегала мимо, и душа его с беззвучным криком отчаянья кидалась за ней, отставала, возвращалась сюда, чтобы снова прислушиваться к голосам людей, проходящих мимо магазина по тротуару, к шуму новых приближающихся машин.
Странно, что на людей, проходящих мимо магазина, он почти не возлагал никаких надежд, а возлагал надежды на машину, которая вдруг остановится возле его магазина, и тогда случится такое, что этот пастух не посмеет его тронуть. С мистической бессознательностью надежда его тянулась к машине, к технике, то есть к тому, что дальше всего стоит от этого пастуха и самим своим существованием уничтожает его древние верования, его дикие понятия и предрассудки.
Мгновеньями ему хотелось изо всех сил крикнуть, забросать пастуха бутылками из ящиков, стоявших позади него, но какой-то мелкий здравый смысл подсказывал ему, что, если он начнет шуметь, он раньше погибнет. Все-таки у него еще теплилась надежда, что пастух его пугает, но убивать не будет.
– Выйди из-за стола, – сказал пастух.
– Зачем? – спросил Шалико, едва ворочая во рту одеревеневшим языком.
– Так надо, – сказал пастух, и, чувствуя, что парень этот стал плохо соображать, подошел к нему, и, слегка подталкивая его, подвел к раковине. Не может быть, не может быть, думал Шалико, вот сейчас даст мне по шее и отпустит.
– Нагнись, – приказал пастух, и Шалико покорно согнулся над раковиной, словно собирался мыть голову.
В то же мгновение он почувствовал, что пастух налег на него сзади всем своим телом и с такой силой надавил на него, что ему показалось – вот-вот край раковины врежется в живот. Он чувствовал необыкновенную боль в продавленном краем раковины животе, но от этой боли в сознании выпрыгивала радостная мысль, что раз пастух делает ему так больно, он его убивать не будет. И когда пастух, схватив его за чуб, со страшной силой откинул его голову назад и еще сильнее придавил его тело, снова из боли выпрыгнула радостная догадка, что раз он ему делает так больно, он его не будет убивать.
В первое мгновенье, когда Махаз полоснул его ножом по горлу, он не почувствовал боли, потому что та боль, которую он испытывал, была сильней. Он только успел удивиться, что вода в кране булькает и хлещет, хотя пастух вроде крана не открывал. Больше он ничего не чувствовал, хотя тело его еще несколько минут продолжало жить.
Махаз изо всей силы прижимал его к раковине, потому что знал: всякая живая тварь, как бы ни оцепенела от страха перед смертью, в последний миг делает невероятные усилия, чтобы выскочить из нее. В эти мгновенья даже козленок находит в себе такие силы, что и взрослый мужчина должен напрячь все свои мышцы, чтобы удерживать его.
Когда кровь, хлеставшая из перерезанного горла, почти перестала идти, он бросил нож в раковину и осторожно, чтобы не запачкать карман, полез в него и достал из него стопку. Продолжая левой рукой придерживать труп Шалико за волосы, он подставил стопку под струйку крови, как под соломинку самогонного аппарата.
Набрав с полстопки, он поднес ее к губам и, отдунув соринки, попавшие туда из кармана, где лежала стопка, осторожно вытянул пару глотков. Он поставил стопку в раковину и, дождавшись, когда кровь совсем перестала идти из горла, осторожно переложил труп на пол.
Он вернулся к раковине и пустил сильную струю воды, и раковина заполнилась розовой, пенящейся смесью крови и воды, и постепенно в этой смеси воды становилось все больше и больше, она светлела и наконец сделалась совершенно прозрачной, и стопка сверкала промытым стеклом, и нож был чист без единого пятнышка.
Он закрыл воду, вложил нож в чехол, а стопку вбросил в карман. Он оглядел помещение склада и увидел висевший на стене старый плащ. Он снял его со стены и укрыл мертвеца плащом. Он заметил, что плащ на Шалико велик, значит, не его, подумал он, кого-нибудь из работников магазина. На самом деле этот плащ принадлежал бывшему заведующему. Он его здесь забыл, когда прямо после ревизии под стражей выходил из магазина.
Прикрывая его плащом, Махаз замешкался, залюбовавшись его лицом, сейчас спокойным и красивым, собственной кровью очищенным от скверны собственной жизни.
Он подумал, что, если бы все было по-человечески, не отказался бы от такого зятя, несмотря на