ядовитой плесенью. Он собрал карты и тщательно перемешал их, поскольку для него они не значили ничего, хотя казались ему странной игрушкой в руках молодой девушки. Что за жуткая картинка с дрыгающимся скелетом! Он накрыл её картой повеселее — с двумя молодыми любовниками, улыбающимися друг другу, — и вложил игрушку обратно в её руку, такую тонкую, что под прозрачной кожей можно было разглядеть хрупкую паутину косточек, в эту руку с длинными и остро заточенными, как плектры для банджо, ногтями.
При его прикосновении она, казалось, немного ожила и, поднимаясь, изобразила на лице подобие улыбки.
— Кофе? — предложила она. — Вам надо выпить кофе.
Она сгребла оставшиеся карты в кучку, освобождая старухе место, чтобы та могла поставить перед ней серебряную спиртовку, серебряный кофейник, кувшинчик со сливками, сахарницу и чашки, которые уже были приготовлены на серебряном подносе — странный налёт изящества, пусть и поблекшего, посреди этого запустения, хозяйка которого блистала нездешним светом, словно сама излучала меркнущее, подводное свечение.
Старуха отыскала для него стул и, беззвучно хихикая, ушла, после чего в комнате стало немного темнее.
Пока девушка разливала кофе, у него было время рассмотреть с некоторым отвращением остальные семейные портреты, которые украшали запятнанные и облупившиеся стены комнаты; казалось, все эти бледные лица были искажены каким-то лихорадочным безумием, а их одинаково распухшие губы и огромные, безумные глаза обладали тревожащим сходством с губами и глазами несчастной жертвы близкородственных браков, которая в это время терпеливо процеживала ароматный напиток, хотя в её случае эти черты сделались несколько более утонченными благодаря её редкостному изяществу. Исполнив свою песню, жаворонок давно умолк; вокруг ни звука, кроме звенящего постукиванья серебра о фарфор. Вскоре она подала ему миниатюрную чашечку из китайского розового фарфора.
— Прошу вас, — сказала она своим голосом, в котором слышались отзвуки океанского ветра, голосом, словно исходящим откуда-то со стороны, а не из её белого, неподвижного горлышка. — Добро пожаловать в мой замок. Я редко принимаю гостей и сожалею об этом, ибо ничто не может развлечь меня больше, чем присутствие кого-либо постороннего… Здесь стало так одиноко после того, как опустела деревня, а моя единственная компаньонка — увы! — не может говорить. Зачастую мне приходится так долго молчать, что кажется, будто я тоже скоро разучусь говорить и больше уже никто не обмолвится со мною ни словом.
Она предложила ему сахарное печенье на тарелочке из лиможского фарфора; старинный фарфор мелодично зазвенел под её ногтями. Ее голос, исходящий от этих красных губ, похожих на жирные розы в её саду, губ неподвижных, — её голос был до странности бесплотным; она словно кукла, думал он, кукла чревовещателя или, скорее, словно необычайно хитроумный механизм. Казалось, какая-то скрытая энергия придавала ей несоразмерную силу, над которой она сама была не властна; как будто её механизм был заведен много лет назад, при её рождении, но теперь его завод неумолимо кончается и вскоре механизм совсем остановится. Мысль о том, что она может быть всего лишь механической куклой, сделанной из белого бархата и чёрного меха, которая не способна действовать по собственной воле, нисколько не повергла его в разочарование; напротив, она глубоко взволновала его сердце. Карнавальный облик её белого платья только усиливал впечатление её нереальности, она была похожа на печальную Коломбину, давным-давно заблудившуюся в лесу, которая так и не смогла попасть на ярмарку.
— А свет… Я должна извиниться за то, что здесь так мало света… это наследственная болезнь глаз…
Стёкла её слепых очков возвращали ему двойное отражение его красивого мужского лица; если бы она могла увидеть его лицо без очков, оно бы ослепило её, как солнце, на которое ей запрещено смотреть, потому что оно тут же иссушило бы её, бедную ночную пташку, кровожадную пташку.
Vous serez та proie [2].
У вас такая прекрасная шея, мсье, словно колонна из мрамора. Когда вы вошли в эту дверь, принеся с собой золотистый свет летнего дня, о котором я не имею никакого понятия, никакого, из хаоса упавшей передо мной колоды показалась карта, называемая «Влюблённые»; и мне показалось, что вы шагнули с этой карты ко мне во тьму, и на миг мне почудилось, будто вы можете пролить в неё свет.
Я не хочу причинять вам зла. Я буду ждать вас во тьме в моем подвенечном уборе.
Жених уже здесь, он сейчас войдет в спальню, которую я для него приготовила.
Я осуждена на одиночество и тьму; я не хочу причинять вам зла.
Я буду очень ласкова.
(Но может ли любовь избавить меня от тьмы? Может ли птица петь лишь ту песню, которая ей знакома, или же она способна научиться петь новые песни?)
Гляди, я готова к встрече с тобой. Я всегда была готова к встрече с тобой; я ждала тебя в своём подвенечном наряде, отчего же ты медлил… очень скоро всё будет кончено.
Ты не почувствуешь боли, мой милый.
Она сама — словно дом, населённый призраками. Она сама не властна над собой; иногда её предки являются и выглядывают из её глаз, как из окон, и это выглядит очень пугающе. Она пребывает в таинственном одиночестве, которое присуще пограничным состояниям; она парит посреди безлюдной пустыни между жизнью и смертью, между сном и бодрствованием, за забором из колючих цветов, кровавых розовых бутонов Носферату. Её звероподобные предки, глядящие со стен, приговорили её к неустанному повторению их собственных страстей.
(Однако всего лишь один поцелуй, один-единственный, разбудил Спящую Красавицу.)
Чтобы подавить в себе внутренние голоса, она нервно пытается поддерживать ничего не значащую светскую беседу по-французски, в то время как её предки злобно гримасничают и косятся на неё со стен; как бы она ни старалась думать о чём-то другом, она не знает иного завершения.
И снова его поразил вид её птичьих, хищных когтей на концах её очаровательных пальчиков; странное чувство, которое росло в нём с того момента, как он подставил голову под струи деревенского фонтана, с тех пор как он вошёл под своды рокового замка, вновь овладело им. Будь он кошкой, он в ужасе отпрыгнул бы от её рук на всех своих четырёх упругих лапах, но он ведь не кошка; он герой.
Врожденная привычка не доверять собственным глазам удерживает его даже здесь, в будуаре самой графини-носферату; возможно, по его мнению, бывает нечто такое, во что ни в коем случае не следует верить, даже если это правда. Он мог бы сказать: глупо верить собственным глазам. Не то чтобы он не верил в её