потом, когда мои веки потяжелели, а голова заполнилась папоротниками, Рита умолкла и укрыла меня простыней – для одеяла было слишком жарко.
Я проснулась в душной темноте. Меня разбудили леденящие кровь крики, разносившиеся этажом ниже. Мама умирала. Я спрятала голову под подушку и подумала: будь что будет, только бы побыстрее, чтобы ей больше не было больно. Большая Рита заглянула проверить, как я, и сказала, что утром в колыбельке уже будет лежать чудесная малышка. Но, когда она поправила прядку, упавшую мне на лицо, я почувствовала, что ее пальцы дрожат.
Через час я открыла окно и встала на колени, уперев подбородок в подоконник и уставившись на крыши, порозовевшие в лучах восходящего солнца. Так я и сидела, когда машина скорой помощи остановилась возле дома в том самом месте, где обычно тормозит с веселым лязгом молочный фургон, а потом акушерка сбежала вниз по ступенькам, и большой фонарь над дверью осветил сверток у нее в руках.
От шока у меня из головы вылетели все мысли, а потом меня вырвало. И я до сих пор ничего не помню. Я постоянно пытаюсь вспомнить, но не выходит: то, что я увидела, будто зачирикано ручкой, как лицо на фотографии. Папа говорит, что это к лучшему. Что бы я там ни увидела, это нужно забыть, а главное – помнить, что у меня всегда было излишне живое воображение. И никогда больше об этом не упоминать.
5
Сильви
– МОЖЕТ, ТЕБЕ СТАНЕТ легче, если поговорить о случившемся? – мягко спрашиваю я, пододвигаясь поближе к Энни, сидящей на большом белом диване. Меня все еще не оставляет ощущение, что она рассказала мне не все о том, что случилось с мамой; что ее что-то гложет изнутри.
Энни качает головой и покусывает кончик своей длинной рыжей прядки, разглаживая ее, будто ленту. Я приобнимаю ее за плечи. Она одета в толстовку, такая юная, напуганная и дрожащая. Я замечаю, как крепко ее пальцы стискивают мобильник, и надеюсь, что новый парень успел позвонить ей и предложить моральную поддержку. Может, хоть ему удастся до нее достучаться.
По каналу, пыхтя, проходит судно. Даже этот звук кажется каким-то ненормальным. Мир изменился. Помрачнел. Дрожащие тени на стене напоминают падающих людей.
– Бабушка попала в лучшее место из возможных, Энни. – Великолепная специализированная клиника в Лондоне – по месту жительства коек не оказалось. И слава богу, в сотый раз думаю я, цепляясь за крохи хороших новостей. – Я через час вернусь к ней. Поедешь со мной?
Энни кивает, пытаясь выдавить улыбку. Но ее лицо окаменело от шока. Глаза похожи на влажное зеленое стекло. Все случилось три дня назад, и с тех пор она то и дело плачет. Да и я тоже. Но оплакиваем мы разных людей. Энни плачет о своей бабулечке, как она часто называла ее в детстве. Я – о маме; не просто о женщине, которой я звоню почти каждый день, чтобы поболтать ни о чем, с которой спорю по пустякам; но о той невыразимой субстанции, что существует между нами, глубокой и бурной, как море, такой огромной, стихийной и сложной, что не передать словами.
– Или я могу отвезти тебя к папе, если тебе хочется побыть у него, – виновато храбрюсь я в неловкой попытке помочь Энни свыкнуться с тем, что у нее теперь два дома и две спальни, весь этот дополнительный ворох проблем.
Я-то не хочу, чтобы она уезжала. Последние пару дней она ночевала в моей квартире, и ее присутствие стало для меня большим утешением. По утрам я садилась на краешек ее кровати и смотрела, как она спит, прямо как когда-то наблюдала за мной моя мама. И старшая сестра Кэролайн, которая выглядывала с верхней полки двухэтажной кровати, свесив вниз светлые волосы, и шипела: «Сильв, ты не спишь?», пока я и впрямь не просыпалась.
Кэролайн приедет через четыре дня. Но сегодня Америка кажется еще дальше, чем обычно, и я ужасно боюсь, что к тому времени, как моя сестра долетит к нам из Миссури, маме станет хуже.
– Ну что, принести тебе что-нибудь перекусить? Вкусную печеньку? – Я вспоминаю, как мама всегда говорит «вкусная печенька», когда достаточно сказать просто «печенька», и на меня с новой силой накатывает горе. Приходится напомнить себе, что она лежит в коме. Ее сердце еще бьется. Мозг не погиб.
Где же она сейчас? Я представляю, как она бьется, запертая внутри собственной головы, возмущенная и раздосадованная, и требует, чтобы ее выпустили. «Мое время еще не пришло!» У нее весь календарь расписан. Нужно прожить еще не одно десятилетие. Сделать столько дел.
– Нет, спасибо. – Голос Энни пробивается через белый шум у меня в голове. – Я даже смотреть не могу на еду. Меня что-то подташнивает. – Она утыкается носом мне в шею, прямо как в детстве. Щеки липкие от слез, дрожащие ресницы щекочут мне кожу.
Я крепко обнимаю ее. Мои глаза медленно закрываются. С тех пор как все случилось, мне удавалось поспать не больше пары часов за раз. Я постоянно подскакиваю, вся скользкая от пота, с бешено колотящимся сердцем.
Картины произошедшего то и дело мелькают у меня перед глазами яркими обрывками. Я представляю все как наяву: брызги крови на стене утеса; океан, бурлящий под лопастями вертолета, который забирает маму со скалистого выступа; Энни, которая бежит по дорожке вдоль обрыва, пытаясь поймать сигнал сети, чтобы дозвониться мне.
Есть еще фотографии на телефоне Энни, сделанные с перерывом в секунду, отделяющую обычную прогулку по берегу от катастрофы. На первом снимке моя мать улыбается в камеру, одетая в зеленый анорак «Норт Фейс»; на втором осталось только море и небо, а моя мать исчезла, будто пассажир самолета, которого засосало в иллюминатор.
– Бабушка ведь поправится, правда, мам? – бормочет Энни из-под копны моих немытых кудрей.
– Она… – Я медлю. Мама тоже не гнушалась лжи во спасение. Ради нас с Кэролайн она приукрашивала даже самую горькую правду. Сглаживала острые углы, чтобы было не так больно. Я ничего не могу с собой поделать. Я повторяю за ней. – Бабушка непременно поправится, милая.
* * *
После того как Энни уезжает к Стиву – «домой», как она говорит, и это понятно: там всегда был наш семейный дом, – я еще некоторое время стою возле маминой койки в больнице, привыкая к мысли о том, что поправится она явно не скоро. Когда кто-то из врачей, принимая во внимание ее шаткое положение, осторожно советует