для Декарта в том, чтобы «повиноваться законам и обычаям моей страны, неотступно придерживаясь религии, в которой по милости Божией я был воспитан с детства»{30}. Отсюда главное различие: не затрагивая «истин религии, которые всегда были первым предметом моей веры, я счел себя вправе избавиться от остальных своих мнений»{31}, — говорит Декарт. В общественном же пространстве, образовавшемся столетие спустя, нет никаких «остальных» мнений, потому что отныне ни одна область мысли и деятельности не является заповедной и недосягаемой для критического суждения.
Это критическое суждение выносят институты, которые возвели публику в ранг инстанции, осуществляющей эстетическую критику: салоны, кофейни, клубы, периодические издания. Эта общественность, которая нарушает монополию традиционных авторитетов (королевского двора, признанных академий, известных знатоков) на оценку художественной продукции, одновременно расширяет и сужает круг участников. Расширяет, потому что благодаря многочисленным связующим звеньям — в частности, газетам, — создается критическое сообщество, включающее «всех частных лиц, которые в качестве читателей, слушателей или зрителей, при наличии у них имущества и культуры, в состоянии определять круг тем для обсуждения»{32}. Ссужает, потому что не все обладают «имуществом и культурой», и самая большая часть населения, лишенная условий, которые позволяют «частным лицам публично пользоваться разумом»{33}, остается в стороне от политических дебатов, в которые перерастает литературная критика.
Именно это сужение, не допускающее к участию в политике большую часть населения, придает такую важность спорам, которые велись на протяжении XVIII века о понятии представительства. Исключенный из общественно-политической сферы по причине своей «литературной» ущербности, народ все-таки должен быть в ней каким-то образом «представлен»; его представителями должны стать те, чье призвание — опекать народ и говорить от его имени то, что он не в состоянии выразить сам. Поэтому все политические высказывания, затрагивающие вопросы власти в обществе, каждое на свой лад, развивают теорию представительства. Вслед за Китом М. Бейкером можно выделить три типа представительства: абсолютистский, согласно которому король — единственно возможный представитель королевства, разделенного на классы, сословия и гильдии; судебный, при котором выразителями народного одобрения или несогласия выступают парламенты; административный, когда интересы общества представляют муниципальные и провинциальные собрания, исповедующие в качестве основополагающего принципа уже не сословные привилегии, а пользу, приносимую обществу (т.е. имущественное положение){34}. Эти три противоположных и взаимоисключающих типа представительства сходятся в одном: власть принадлежит (или должна принадлежать) правительству и государству. В отличие от них новое общественное пространство выдвигает другой тип представительства, который отвергает понятие о каких-либо представительных органах (независимо от типа представительства: монархического, парламентского или административного) и постулирует существование единодушия, обозначаемого категорией общественного мнения и сполна представленного теми, кто способен стать его глашатаями: просвещенными людьми.
Публичное пользование разумом
Чтение книги Хабермаса наводит нас на размышления о соотношении понятий публичного и частного; эти понятия впервые были соотнесены Кантом в статье «Ответ на вопрос: Что такое Просвещение?», опубликованной в декабре 1784 года в «Берлинском ежемесячнике»{35}; на этой статье мы и остановимся. Кант рассуждает об условиях, необходимых для распространения Просвещения, отождествляемого им с выходом человечества из состояния несовершеннолетия. По его мнению, таких условий два. Во-первых, переход к совершеннолетию заключается в обретении каждым человеком умения пользоваться своим собственным разумом и способности освобождаться от стесняющих деятельность разума «положений и формул — этих механических орудий употребления разума, вернее, злоупотребления природными дарованиями». Итак, Просвещение предполагает разрыв с принятыми на веру, доставшимися в наследство идеями и обязанность каждого думать самостоятельно.
Но большинству людей нелегко решиться на этот шаг — так сильна старая привычка, «ставшая [...] почти естественной», и так велик и непререкаем авторитет опекунов, на которых человечество возложило бремя думать за него: «Вот почему лишь немногим удалось благодаря совершенствованию своего духа выбраться из состояния несовершеннолетия и сделать твердые шаги». Но отдельные, разобщенные, существующие сами по себе люди не могут изменить образа мыслей всего человечества, а это является необходимым условием распространения Просвещения. «Но более возможно, и даже почти неизбежно, что публика сама себя просветит, если только предоставить ей свободу»: образование сообщества, где каждый имеет возможность отстаивать все лучшее, что в нем есть, где каждый, у кого зарождаются дерзкие идеи, имеет возможность найти себе единомышленников, является, таким образом, необходимым условием наступления века Просвещения.
Дойдя в своих рассуждениях до этого места, Кант проводит различие между «публичным» и «частным» пользованием разумом, причем последнее он понимает весьма своеобразно, что находит выражение в несколько парадоксальной формулировке. По Канту, частное применение разума — это «такое, которое осуществляется человеком на доверенном ему гражданском посту или службе». Тем самым частное пользование разумом связано с исполнением либо служебных обязанностей (он приводит примеры: офицер, выполняющий приказ, священнослужитель, наставляющий свою паству), либо непосредственного долга (гражданин, уплачивающий в государственную казну установленные налоги). В этих случаях человеку следует не рассуждать, а действовать — действовать во ищя «общественных целей», то есть во имя обеспечения самого существования сообщества, к которому принадлежат и офицер, и священник, и налогоплательщик — Кант пишет о необходимости «посредством искусственного единодушия направлять их на осуществление общественных целей». Это беспрекословное повиновение, не оставляя места для критики или субъективного мнения, не наносит никакого ущерба Просвещению, поскольку позволяет избежать распада общества, к которому неминуемо привел бы отказ от дисциплины.
Но почему это пользование разумом, которое с точки зрения прежних дефиниций, отождествлявших «публичность» с тисками государственной или религиозной власти, кажется наиболее «публичным» из всех, Кант называет «частным», опрокидывая тем самым принятые представления? Развивая пример со служителем Церкви — священником, читающим проповедь прихожанам, Кант так обосновывает свое парадоксальное определение: «Применение священником своего разума перед своими прихожанами есть лишь частное его применение, ибо эти прихожане составляют только домашнее, хотя и большое, собрание людей». Итак, категория частного отсылает к природе сообщества, где применяется способность суждения. Прихожане отдельной церкви, вся Церковь, армия, даже государство — все это отдельные, ограниченные, локализованные группы людей. В этом их коренное отличие от «общества граждан мира», которое не имеет территориальных границ и открыто для всех. Социальные «семьи», какова бы ни была их численность и природа, также являются частями, на которые дробится всемирное сообщество, поэтому их следует рассматривать как нечто принадлежащее к сфере «частного», в отличие от «публики», которая характеризуется не тем, что она в качестве субъекта и движущей силы принимает участие в осуществлении какой-то особой власти, но своим соответствием человечеству в целом.
Таким образом, осуществляющееся во всемирном масштабе публичное применение разума диаметрально противоположно «частному» его применению, которое имеет место в определенной области и