— все это налегло на человека неприготовленного к тому. Этими словами я хочу сказать следующее: тот, кто родился от бедняков и воспитался в такого же рода доме, легко может перенести тяжесть бедности, так как он упражнялся в перенесении ее и привык к ней; тот же, кто обладает великим имуществом и изобилует великим богатством, а потом сразу подвергнется изменению своей участи на противоположную ей, не может легко перенести перемены, потому что она, приключившись внезапно, человеку неопытному кажется более тяжелой. Опять же, человек незнатный и родившийся от незнатных же родителей, живущий в постоянном пренебрежении со стороны других, был бы не особенно смущен, если бы его стали злословить и оскорблять; но тот, кто пользовался великой славой, кого все охраняли, кто был на устах у всех и о ком повсюду громко говорили — ниспав в бесславие и ничтожество, испытал бы то же самое, что и человек, который из богатого вдруг сделался бедным. Равным образом опять, человек, лишившийся детей, даже если бы он лишился всех их, но не в одно и то же время, имеет утешение за умерших в остающихся; и когда горе, вызванное смертью первых, прекратится, то, если со временем присоединится и смерть еще следующего, это горе бывает для него уже боле тихим, потому что он приходит не тогда, когда рана свежая, но когда она уже успокоилась и исчезла, что, конечно, немало убавляет скорби. Иов увидел, что весь сонм похищен у него в один миг, и притом горчайшим родом смерти. В самом деле, смерть была и насильственная, и безвременная, даже время и место немало увеличивали скорбь, потому что смерть произошла во время пира и в доме, открытом для гостей, так что дом этот для них сделался могилой. Что мог бы кто-нибудь сказать о том необыкновенном, неподдающемся объяснению голоде, голоде добровольном и невольном? Не знаю, как мне назвать его, потому что не нахожу и имени, которое можно бы приложить к этому виду неожиданно обрушившегося несчастья. И в самом деле, он воздерживался от находящейся пред ним трапезы и не касался лежавшей пред его глазами пищи, потому что зловоние от бывших на теле ран, встречаясь с желанием пищи, уничтожало это желание и самую трапезу делало отвратительной. Указывая на это, он говорит: То составляет отвратительную пищу мою (Иов. 6, 7). Сила голода заставляла его касаться предлежавших яств, но невероятное зловоние, происходившее от тела, преодолевало силу голода. Вот почему я и сказал, что не знаю, как его назвать. Добровольным? Но он желал вкусить предлежавших яств. Невольным? Но пища была налицо, и никто не препятствовал вкушать ее. Как мог бы я рассказать о муках, потоках червей, о стекавшем гное, об упреках от друзей, презрении от слуг? Слуги мои, говорит, не пощадили меня от оплеваний лица (Иов. 30,10). А об оскорблявших, нападавших на него? Те, которых отцов, — говорит он, — я не согласился бы поместить с псами стад моих (Иов. 30, 1), теперь напали на меня, и дают наставления мне люди ничтожные. Тяжело и на самом деле. Сказать ли мне о главнейшем из бедствий, о вершине несчастья, наиболее давившей его? Буря смятений, бывших в его рассудке — вот что больше всего невыносимо давило его, и чистая совесть его более всего превращала это во внутреннюю бурю, помрачала рассудок и приводило в замешательство кормчего. В самом деле, люди, сознающие за собой много грехов, если и потерпят какое-либо несчастье, по крайней мере, могут найти причину происходящего, взвешивая свои грехи и таким образом устраняя смущение, рождающееся от неизвестности. Опять же, если что-нибудь подобное испытают люди, не сознающие за собой ничего, но украшенные добродетелями, то, зная учение о воскресении и помышляя о будущих воздаяниях, знают, что приключающаяся им борьба служит основанием и для бесчисленных венцов. Этот же, и будучи праведным, и ничего не зная о воскресении, больше всего обуреваем был сомнением, не зная причины того, что испытывал, и мучился незнанием ее более, чем червями и страданиями. И чтобы ты поняла, что это так, обрати внимание на следующее: когда человеколюбивый Бог счел Иова достойным того, чтобы сказать ему причину этой борьбы, сказать, что все это допущено затем, чтобы обнаружилась его праведность, то он так ожил духом, как будто бы не испытал ни одной из тех печалей, что он и выразил в произнесенных им тогда словах. И все-таки, несмотря на то, что он страдал, прежде чем понял причину, он мужественно переносил страдания, и после потери всего произнес те удивительные слова: Господь дал, Господь и взял (как угодно было Господу, так и сделалось), да будет имя Господне благословенно! (Иов. 1, 21)
9. Но под влиянием любви к этому мужу я, кажется, ушел очень далеко от предложенного для рассуждения предмета; поэтому, присоединив еще несколько слов, я снова займусь тем, что мною раньше предположено. Итак, этот столь великий и славный муж, поправший столько законов природы — даже и он не осмелился устремиться на это состязание, а насладился и жизнью с женой и сделался отцом многих детей. Столь велика трудность девства, так высоки и велики соединенные с ним подвиги и тяжелы труды, и требуют для себя большой твердости духа. И все же многие из приступивших к этому подвигу не побороли страсти к щегольству в одеждах, но были пленены и покорены ею более, чем даже мирские женщины. Не говори мне того, что они не носят на себе золота, не одеваются в шелковые и шитые золотом платья и не имеют украшенных драгоценными камнями ожерелий. Что всего тяжелее и что особенно ясно обнаруживает их болезнь и властную силу страсти — это то, что они всеми мерами старались и усиливались посредством простых своих одежд превзойти украшение облеченных в золото и в шелковые платья, и таким образом казаться более их прелестными, занимаясь, как сами они думали, безразличным делом; а как показывает сущность дела, гибельным и вредным, и ведущим в глубокую пропасть. Вот почему тысячами уст должно провозглашать о тебе, по той именно причине, что с чем бороться оказалось трудным для дев, то оказалось так не трудно и легко для живущей во вдовстве, как и показано на опыте. В самом деле, не невыразимой только простоте одеяния, превосходящей простоту одежд и самих нищих, дивлюсь я, но в особенности отсутствию всякой изысканности и искусственности в одежде, обуви, походке, а это все — краски добродетели, извне живописующие таящуюся в душе мудрость. Одежда, — говорится, —