патефона новую, грохочущую пластинку.III
Мальчишки спали.
Юрка, по обыкновению, разметался во сне, разбросал руки и ноги. Оттого, наверно, что лежал на спине, а скорее, оттого, что успел прихватить простуду в холодных ручьях, дышал трудно, стесненно.
Борька – тот как всегда: свернулся калачиком, колени к подбородку подтянул, а носом в Юркин бок уткнулся и, судорожным кулачком уцепив одеяло, все тянул, тянул его на себя, норовя даже во сне укрыться с головой. Он зябким был, самый младший в семье, последыш…
Притулившись у холодной печки, дремала баба Нюша.
«Сонное царство», – печально усмехнулась мать. Повернула Юрку на бок, поправила одеяло на Борисе, заглянула в чугунок с картошкой. Пусто в чугунке – домоседы поработали на славу. Но есть и не хотелось, какая там еда! После всего увиденного кусок в горле застрянет…
Из ящика, по осени на скорую руку из неструганых досок сколоченного отцом, вытащила свою юбку. Разложила на столе, прикинула так и этак. Выходило ребятам по штанам. Пусть короткие будут штаны, выше коленок, да ведь теплеет на дворе, длинные без надобности теперь.
Взяла ножницы, вздохнув, надпорола шов. Шитье было прочным, на совесть вещь делалась, не как-нибудь, и шов поддавался неохотно. Перед самой войной на первомайском митинге матери, как лучшей в колхозе свинарке, вручили премию – отрез черной полушерстяной материи. Поехали они тогда с отцом в районный центр и в мастерской заказали всё, что было нужно: ей – юбку из премиального отреза, отцу – новый костюм-тройку. Юбку сшить успели, даже разок надёвана была: двадцать первого июня, под страшное то воскресенье, ходили они всей семьей кинокартину смотреть, «Семеро смелых». Тогда и вырядилась мать в обнову, на зависть всем бабам; все покроем интересовались, перенять хотели… А отцов заказ так и остался в мастерской – опоздали взять. Теперь, поди, фриц какой в нем щеголяет. Мастерскую, рассказывали знающие люди, начисто немцы разграбили. Пригодился б ныне костюм-тройка – на продукты обменять. Тишка Сумятин, говорят, не брезгует принимать бельишко и одежонку, муко́й и сахарином отплачивает за них. А уж кто ему золотую вещь принесет – кольцо или монету царской чеканки, тот и вовсе обласкан будет. Известно, не своим – награбленным отдаривает. Вот такой он, Тишка, господин Сумятин. Негромкий был до войны, неприметный мужичонка. В колхоз не вступал и единоличником не числился – ездовым на конной пожарке служил. Мало ли нечисти по заугольям хоронилось… А костюм чего ж жалеть? Тряпка – она и есть тряпка. Жалеть людей надо, каждый день вон головы летят…
Так думала мать, стараясь работой отвлечься от других, более тяжких мыслей. Кроила материю на глазок, вдевала нитку в иглу, и привычно сновала игла в ее руках, ровные, как на машинке, прочерчивала стежки. А мысли все равно были горькие, сколько ни хитрила мать сама с собой, все к одному возвращались. Не вернется отец – ей одной с ребятами оставаться, беду бедовать. Может, и впрямь не солгал Тишка, может, и в самом деле на работу какую определить отца хотят немцы? Так ведь плотник он, другого дела не знает, а топором махать негодящий после тифа. Им-то этого не докажешь, а он, почитай, с того света возвернулся. Из-за этого тифа, будь он неладен, из-за того, что в больнице отца держали, и застряли они в селе, под немцем, не успели уйти.
Было страшно остаться без отца, но ведь и то правда: война – она в первую очередь по мужикам бьет, хотя ни одну вдову этим не утешишь. Еще страшнее ребят потерять. Тут не знаешь, к кому жалости больше, только они-то с отцом уже пожили на белом свете, а те едва глаза раскрыть успели. Когда ребята рядом – не так болит сердце за них: мать что наседка, задерет любого, кто руку на дите подымет. Но когда нет их поблизости, как вон Зойки сегодня с утра, как Валентина, – тут уж ничем не поможешь им. Да оно и рядом-то – не всегда убережешь. Вот погнали нынче хлопцев в неметчину – прикладами у матерей отбили, мало что стрелять не начали. Зыбко все, неустойчиво…
Мать вздрогнула: кто-то царапнул по двери. Отбросив шитье, нетерпеливо пошла открывать. На пороге, притопывая ногами в красных резиновых опорках, стоял Пантелейка, юродивый. Литая, старинной работы цепь висела на его морщинистой шее, в черных кудрявых волосах торчали кольца древесной стружки, солома, пух. По грязной, нестираной рубахе, по драным штанам – в таком облачении щеголял Пантелейка во все времена года – ползали вши.
Юродивый открыл крошечный слюнявый рот и, обдавая мать дурным запахом гнилых зубов, жалобно запел. Голос у него был высокий до пронзительности и на удивление чистый:
Вот умру я, умру я,Похоронят меня…
– Тише! Детей побудишь! – яростным шепотом остановила его мать.
Юродивый втянул голову в плечи, виновато заморгал, попятился. Много лет ходил Пантелейка по улицам села и окрестных деревень и всегда одну и ту же песню пел, и никогда не давали Пантелейке допеть ее до конца.
Мать пошарила в тряпках на печке, развернула полотенце, подала юродивому кусок сковородной пышки – долю отца от завтрака – и, боясь прикоснуться к его рубищу, показала на дверь:
– Ступай, Пантелейка, ступай с богом. Да вериги-то снял бы. Поди, мозоли на горбу наколотил уже.
Пантелейка откусил от пышки, ощерил в неживой улыбке крошечный рот, выдохнул смрадно:
– Хгы-ы…
– Ступай, ступай, Пантелей.
– Гнев человека не творит правды божией, – пробормотал юродивый и послушно убрался из землянки.
Дзень-дзень-дзень – звенела на ступеньках Пантелейкина цепь.
Та-та-та – ударило вдруг над селом.
Мать выбежала вслед за юродивым. Пулемет бил от комендатуры, с вышки. Та-та-та – встряхивал он очередями глухую тишину села.
Пантелейка, выгремывая цепью, резво бежал через двор к калитке.
– Вернись! – закричала мать. – Вернись, убьют!
И бросилась за юродивым, чтобы удержать несчастного, уберечь от нечаянной пули. Но когда оказалась за калиткой, Пантелейка уже далеко был. Высоко подпрыгивая, бежал он по лугу к сожженной мельнице. Дзень-дзень-дзень – вызванивала на его шее тяжелая цепь, и множеством брызг взлетали под красными опорками разбитые лужицы.
– Верни-ись! – кричала мать, припав спиной к калитке.
Пантелейка не слышал или не понимал ее.
А там, за жерновами, на окраине леса, метались две маленькие темные фигурки. Стреляли по ним. Вот одна из фигурок подалась вперед, к селу, и тотчас грязными кляксами запестрел перед ней воздух, и фигурка подкошенно свалилась. Вторая рванулась к ней, упала рядом.
Неужто сразил?
Та-та-та – безостановочно стучал пулемет.
Бежал к сожженной мельнице перепуганный Пантелейка, высоко подбрасывая ноги, и уже не слышно было грохотания его цепи.
Мать стояла, ощущая спиной каждую задоринку, каждый сучок в калитке, с замиранием сердца следила за теми двумя. Широкий луг, еще