растревоженный класс: — В чем дело, друзья? Почему не работаем?
— А почему не прочесть? — напирал Михейцев. — А вдруг мы все, вроде Огарышевой, неправильно пишем?
— Успокойся, тебе такое в голову не придет…
Понятно, что такие слова только подогрели всеобщую любознательность… Даже сквозь смуглоту Надиной кожи проступила бледность. Она вдруг сказала:
— Отдайте мое сочинение, Светлана Михайловна.
— Вот правильно! Возьми и порви, я тебе разрешаю. И попробуй написать о Катерине, может быть, успеешь… И никогда больше не пиши такого, что тебе самой же будет стыдно прочесть!
— А мне не стыдно, Светлана Михайловна. Я прочту!
— Ты… соображаешь?! — всплеснула руками Светлана Михайловна. — В классе мальчики!
— Но если вам можно знать, то им и подавно, — объявила Рита.
Класс поддержал ее дружно и громко.
— Замолчите! Отдай листки, Огарышева!
— Не отдам, — твердо сказала Надя.
— Ну хорошо же… Пеняй на себя! Делайте что хотите! — обессилев, сказала Светлана Михайловна и, высоко подняв плечи, отошла в угол класса…
— Молчишь? Нет, теперь уж читай!
Повадился мельниковский класс срывать уроки! Сейчас это выражалось в демонстративном внимании, с каким они развесили уши…
Надя Огарышева читала крамольное сочинение срывающимся голосом, без интонаций:
— «…Если говорить о счастье, то искренно, чтобы шло не от головы. У нас многие стесняются написать про любовь, хотя про нее думает любая девчонка, даже самая несимпатичная, которая уже не надеется. А надеяться, по-моему, надо!..»
Тишина стояла такая, что даже Сыромятников, который скалился своей лошадиной улыбкой, вслух засмеяться не рисковал. Девчонки — те вообще открыли рты…
— «Я, например, хочу встретить такого человека, который любил бы детей, потому что без них женщина не может быть по-настоящему счастливой. Если не будет войны, я хотела бы иметь двоих мальчиков и двоих девочек…»
Сыромятников не удержался и свистнул в этом месте, за что получил книгой по голове от коротышки Светы Демидовой.
Надя продолжала, предварительно упрямо повторив:
— «…двоих мальчиков и двоих девочек! Тогда до конца жизни никто из них не почувствует себя одиноким, старшие будут оберегать маленьких, вот и будет в доме счастье.
Когда в последнее время я слышу плохие новости или чье-нибудь нытье, то думаю: но не закрываются же роддома, действуют, — значит, любовь случается, и нередко, а это значит, что грешно клеветать на жизнь, грешно и глупо! Вспоминается, как светилась от радости Наташа Ростова, когда она, непричесанная, в халате, забывшая о приличиях высшего света, выносит гостям пеленку — показать, что у маленького желудок наладился… Здесь Толстой влюблен в жизнь и в образ матери! Кстати, именно на этих страницах я поняла, что Толстой — окончательный гений!»
Светлане Михайловне демонстративно весело стало:
— Ну слава богу! А мы все нервничали: когда же Огарышева окончательно признает Толстого?!
А Надя пропустила издевку мимо ушей и сказала последнюю фразу:
— Я ничего не писала о труде. Но разве у матерей мало работы?
Класс молчал.
Надя стояла у своей второй парты с листками и глядела не на товарищей, а в окно, и все мотала на палец колечко волос…
— Ну и что? — громко и весело спросил учительницу Генка.
И весь девятый «В» подхватил, зашумел — облегченно и бурно:
— А действительно, ну и что? Чем это неправильно?
— Ну, знаете! — только и сумела сказать Светлана Михайловна. Куда-то подевались все ее аргументы… Она могла быть сколь угодно твердой до и после этой минуты, но сейчас, когда они все орали «ну и что?», Светлана Михайловна, вдруг утратив позицию, почувствовала себя ужасно, словно стояла в классе голая…
А Костя Батищев нашел, чем ее успокоить:
— Зря вы разволновались, Светлана Михайловна: она ведь собирается заиметь детей от законного мужа, от своего — не чужого!
— А ну хватит! — кричит Светлана Михайловна и ударяет изо всех сил ладонью по столу. — Край света, а не класс… Ни стыда ни совести!
Потом у нее наверняка болела ладонь…
* * *
Дверь кабинета истории приоткрыла немолодая женщина в платке и пальто, с пугливо-внимательным взглядом.
— Разрешите, Илья Семенович?
— Входите…
Женщина боком вошла, подала ему сухую негибкую руку:
— Здравствуйте…
— Напрасно вы ходите, товарищ Левикова, честное слово.
— Почему… напрасно? — Она присела и вынула платок. — Я уж не просто так, я с работы отпрашиваюсь…
— Не плакать надо передо мной, а больше заниматься сыном.
— Но вчера-то, вчера-то вы его опять вызывали?
В дверь заглянула Наташа:
— Илья Семенович… Извините, вы заняты?
Он покосился и жестом предложил ей сесть, не ответив.
— Я только две минуточки! — жалобно обратилась родительница теперь уже к Наташе. Та смущенно посмотрела на Мельникова, села поодаль.
— Я говорю, вчера-то вы опять его вызывали…
— Вызывал, да. И он сообщил нам, что Герцен уехал за границу готовить Великую Октябрьскую революцию. Вместе с Марксом. Понимаете — Герцен! Это не укладывается ни в одну отметку.
— Вова! — громко позвала женщина.
Вова, оказывается, был тут же, за дверью. Он вошел, морща нос и поводя белесыми глазами по сторонам. Левикова вдруг дала ему подзатыльник.
— Чего дерешься-то? — хрипло спросил Вова; он, конечно, ожидал этого, но попозже; он недопонял, почему сразу, уже на входе…
— Ступай домой, олух, — скорбно сказала ему мать. — Дома я тебе еще не такую революцию сделаю… И заграницу…
— Это не метод! — горячо сказала Наташа, когда Вова вышел, почесываясь. Левикова поглядела на нее, скривила губы и не сказала ничего. Обратившись к Мельникову, ее лицо опять стало пугливо-внимательным. И все время был наготове носовой платок.
— Стало быть, как же, Илья Семенович? Нам ведь никак нельзя оставаться с единицей, я уже вам говорила… Ну выгонят его из Дома пионеров, из ансамбля этого… И куда он пойдет? Вот вы сами подумайте… Обратно во двор? Хулиганить?
Мельников испугался, что она заплачет, и перебил, с закрытыми глазами откинувшись на спинку стула:
— Да не поставил я единицу! «Три» у него. «Три»… удовлетворительно…
— Вот спасибо-то! — встала, всплеснув руками, женщина.
— Да нельзя за это благодарить, стыдно! Вы мне лишний раз напоминаете, что я лгу ради вас, — взмолился Илья Семенович.
— Не ради меня, нет… — начала было Левикова, но он опять ее перебил:
— Ну во всяком случае, не ради того, чтобы Вова плясал в этом ансамбле… Ему не ноги упражнять надо, а память и речь, и вы это знаете!
Уже стоя в дверях, Левикова снова посмотрела на Наташу, на ее ладный импортный костюмчик, и недобрый огонь засветился в ее взгляде. Она вдруг стала выкрикивать, сводя с кем-то старые и грозные счеты; такой страсти никак нельзя было в ней предположить по ее первоначальной пугливости:
— Память? Память — это верно, плохая… И