любимчиков. Одинаково добросовестно и пунктуально обслуживают они всех и каждого из раненых пленяг, независимо от цвета их глаз. Как это ни странно, нам они уделяет не меньше внимания, чем немцам» (с. 262).
Э. С. Никольская характеризует мировоззрение Сатирова следующим образом: «Г. Н. был настоящим патриотом своей Родины. Родиной он считал Россию — Россию в дореволюционных границах, которая стала Советским Союзом. Он не принимал сталинский режим, объективно оценивал все хорошее и плохое, происходящее в стране»[74]. Заметим, что в составе небольшого комплекса документов из его архива, поступившего в ГИМ, содержатся такие материалы, распространяемые в самиздате, как текст песни «Товарищ Сталин, Вы большой ученый…», статья Аугусто Панкальди, опубликованная в итальянской газете «Унита» 19 января 1963 г. и посвященная обзору положения советского изобразительного искусства после посещения Н. С. Хрущевым выставки «XXX лет МОСХа» в Манеже 1 декабря 1962 г., письмо Л. И. Брежневу, подписанное группой деятелей науки и искусства, встревоженных слухами о готовящейся реабилитации Сталина на XXIII съезде КПСС (14 февраля 1966 г.), «Открытое письмо» Ф. Ф. Раскольникова И. В. Сталину от 17 августа 1939 г. и др. Вместе с ними — малодоступная литература: сброшюрованная кустарным способом подборка журнальных вырезок и отдельные газетные страницы со стихотворениями Н. Гумилева, А. Ахматовой, М. Зенкевича, М. Кузмина, О. Мандельштама, В. Брюсова, И. Бунина, А. Крученых, В. Хлебникова, В. Каменского, И. Северянина, Т. Готье, Ш. Бодлера, П. Верлена, А. Рембо и т. п.
Г. Н. Сатиров, конечно же, не предстает в воспоминаниях критиком сложившегося к началу войны общественно-политического строя (в тексте мемуаров, повторюсь, легко можно обнаружить, наряду с возможно искренней симпатией идеалам Октября 1917 г., проявления самоцензуры), и тем не менее тот уровень правды, который содержится в его изложении, фактически ставит его в оппозицию к сталинской системе. Ну вот хотя бы такая картинка периода, предшествующего плену, которую рисует автор: «Нет, не забыть мне трагической маски солдата, отступавшего с нами на Севастополь. Помню, как подрался он с двумя матросами и как помирился с ними, как обнимались они втроем и плакали навзрыд, без конца повторяя все одну и ту же фразу:
— Продали нас, братки, продали. Продал нас Сталин, продали генералы и комиссары. Никому-то мы не нужны: все отступились от нас, все покинули нас. И остались мы одни: без генералов и комиссаров, без командиров и политруков, без танков и самолетов, без пушек и патронов. Продали нас, братки, продали.
Этот плач разносился над берегом, сливаясь с элегическим рокотом волн. Это горе не залить вином, шумными потоками низвергавшимся в те дни в черное-черное море.
Потом кончился драп и началась фаза окружения. И снова тот же лейтмотив прозвучал над морем: „Продали нас, братки, продали“. Но он звучит глуше, потому что боль сильнее.
И вот, наконец, третья фаза: пленение и рабство. И опять этот плач, перешедший потом в тихий стон бессловесных животных (ибо плен лишил нас почти всего человеческого).
Нет, не забыть тех трагических дней. Воистину, это была трагедия, то есть песнь о козлах, влекомых в Райш на заклание» (с. 132)[75]. Не поостерегся автор привести в тексте мемуаров и один из типичных образчиков скудоумия, свойственного иным политработникам, выставив обладателей этой военной профессии в довольно непривлекательном виде (с. 315). Явную оппозицию он составляет подозрительности и жестокосердию в отношении репатриантов, когда вспоминает: «В пути потеряли шестерых. Нет, они не убежали, не дезертировали. Они ушли из жизни навсегда: двое утопилось, двое повесилось, один отравился, один перерезал себе горло бритвой. Когда старшему лейтенанту, командовавшему нашим батальоном, сообщили о шести самоубийцах, он сказал, не задумываясь: „Собакам — собачья смерть. Раз покончил с собой, значит, виноват перед Родиной. Туда им дорога!“ Но старший лейтенант — невежда: он не знает психологии, не понимает и не хочет понять, что творится в душе бывшего пленяги, пережившего ужасы Райша и бредущего сейчас к пенатам своим. Нет, закоренелый негодяй, подлый изменник и предатель, всякого рода продажная тварь цепко держится за жизнь. Человек, лишенный моральных устоев, никогда не решится учинить над собой насильственную смерть. Легко расстаются с жизнью только невинные души, чувствительные натуры, идейные люди. Именно такими и были эти шестеро, покинувшие нас в пути» (с. 305). Не умалчивает Сатиров и о таком характерном феномене, как нежелание большинства репатриантов после освобождения спешить сообщать о себе родным, что вызывалось боязнью их расстроить, если вдруг волею судьбы они последуют в направлении Колымы (с. 318).
Не скрывает он и случаев проявления отнюдь не патриотичного отношения к пленным со стороны местного населения в первые месяцы войны: «Нахватавшие всякого советского добра колхозники издевательски кричали вслед нам: „Что, навоевались, сталинские иксососы? С голоду теперь подыхаете? Так пусть вас Сталин кормит!“» (с. 188). Наряду с комплиментами национальному характеру Сатиров имеет мужество высказать и горькие критические суждения в отношении соотечественников (с. 198), упоминает о случаях национальной вражды в среде военнопленных, оскорбительного отношения русских к представителям нацменьшинств. В тексте встречаются факты, не только иллюстрирующие взаимопомощь лагерников, но и свидетельствующие об острых конфликтах на бытовой почве. Все это также не соответствовало общепринятым канонам.
В период послевоенной кампании борьбы с «космополитизмом» автор безбоязненно пишет о сердечности швейцарских пограничников, пытавшихся препятствовать выдаче беглецов-военнопленных немецким властям, с симпатией отзывается об американских солдатах, с которыми сталкивался в зоне оккупации Германии. Упоминает о возникших на исходе войны сильных проамериканских и антиколхозных настроениях главным образом у пленных украинцев из села, осуждает так называемый «квасной патриотизм» (с. 175, 292, 237, 317).
К фрагментам, к которым могли быть предъявлены самые жесткие цензурные требования, относится и описание «свободной, легкой, веселой, гульливой» жизни советских военнопленных в период после освобождения и до репатриации. В этой связи абсолютно цензурно непроходимыми представляются рассказы о случаях уступки и даже продажи репатриантами сожительствующих с ними русских девушек американским солдатам и о сочувственном отношении слушателей этих рассказов к персонажам, совершившим эти «торговые сделки» (с. 320). Не менее «колоритны» и другие непубликабельные эпизоды. Данная часть воспоминаний заслуживает особого внимания. Весьма симптоматично, что самый большой фрагмент — 23 страницы отсутствующего (утраченного) текста — относится к изложению событий данного периода. Без всякого сомнения, это досадная и невосполнимая, увы, потеря. Но даже то, что уцелело, в известной мере заполняет лакуны, оставленные многими мемуаристами, предпочитавшими не слишком откровенничать и обходить стороной щекотливые темы.
Вместе с тем у автора встречаются и такие пассажи: «В нашем русском бараке настроение в общем хорошее. Ребята мигом раздолбают всякого пленягу, в словах которого почуют хоть легкий привкус антисоветчины» (с. 105). Однако, сообщая о случае согласия одного из военнопленных, вошедшего в доверие к гестаповскому начальству, получить статус фольксдойча, Сатиров не изображает отношение к такому