что даже с голодухи невозможно было терпеть.
Тогда команда снова взбунтовалась.
— Не выйдем на работу и есть не станем, пока не вызовете из лагеря комиссию…
Был, говорили, случай в одной команде, что прибыла комиссия и взяла ребят под защиту. А в шталаг наезжали для проверки из международного Красного Креста. В те дни, рассказывали, и еда была лучше, и вахманы так не кричали, а сам комендант лагеря, грозный, недосягаемый бог в майорских погонах, так и увивался вокруг этих высоких особ с портфелями.
Теперь стало иначе.
Рыжий пожарник, мобилизовав все свое фантастическое мужество, надел на «кочергу» кинжальный штык и с русским матом да ферфлюхтером стал тыкать им в пленных, выгоняя во двор. Прибежал ефрейтор. Команду построили и приказали: «Марш!» Когда же пленные не тронулись с места, бывший торговец яйцами с бабьим визгом кинулся на первого с краю и с размаху стукнул его прикладом в грудь. Алесь покачнулся, но подошвы от земли не оторвал. Немцы загнали пленных в сарай и заперли.
И в гомоне и в молчании бунтарей все явственней угадывались тревога: «Что ж теперь будет?» — и наивная уверенность, что вот приедут из лагеря и разберутся…
Алесь и сам в глубине души то побаивался, то все еще смутно верил в легендарную комиссию. Кроме того, он нес уже глухую, непроходящую боль в груди, и боль эта вызывала глубоко скрытую радость: «И я — за всех, и я за правду!..»
На дворе — «Ну что ж, наконец это все кончится!..» — загудела и остановилась автомашина.
Ключ в замке щелкнул привычно, как всегда, засов брякнул о булыжник — тоже совсем буднично.
Затем послышался крик, распахнулись ворота, в сарай со штыками наперевес ворвалась солдатня.
Только позднее стало ясно, что их было всего четверо, да и то четвертый — пожарник…
Через минуту пленные уже стояли строем, перед ними в боевой готовности эти самые четыре штыка и сбоку — нежданно-негаданно — унтер Хельмут.
Хельмут был тот, да не тот. Куда девались и ребячливые шуточки над Кенцем, и та нежданная солдатская солидарность… Между орлом на кичливом фасаде фуражки и значком вермахта на груди лицо пошловатого красавчика было уже не фарфоровым, не улыбающимся, а стандартно железным.
Рядом с Хельмутом, опершись на палку, стоял длинный, тощий, нескладный Штундер с весьма решительным выражением на индючьей физиономии.
Хельмут, еще меньше прежнего считаясь с тем, что понимают его, да и то кое-как, только два или три человека, самым безапелляционным тоном объявил свой высокий приговор:
— Я приехал сюда не выслушивать вас и разбираться. Я все знаю сам. Я научу вас уважать два слова: «немцы» и «Германия». Взять его!
По властному жесту начальничьей руки двое солдат бросились к Руневичу, штыками оттолкнули его от правого фланга и погнали к машине.
Сзади Алесь услышал голос унтера:
— Rechts um![4] Р-работай — марш!
Оглянулся на топот товарищей, но один из молчавших доселе солдат неожиданно гаркнул и подтолкнул его штыком.
И вот он сидит на заднем сиденье открытой военной машины. По обе стороны — два штыка, два неприступных лица под касками. В настороженном отупении Алесь все-таки замечает в большом зеркальном полотне ветрового стекла, рядом с этими касками и штыками, как будто более человеческое лицо молодого шофера, в пилотке, с рас-стегнутым воротом мундира, и, наконец, — самого себя. Лицо какое-то до жути чужое и какое-то до смешного свое, его собственное, из их деревни, из их хаты, мамино и Толино и всех тех, кому он расскажет когда-нибудь об этом приключении… Да, именно в этот момент он почувствовал, что ничего не будет, самого худшего сегодня, покуда, да и вообще — не будет!.. А все же улыбнуться не смог.
Батраков, с которыми они, пленные, вместе перелопачивали компостные кучи, рассеивали по озими селитру, грузили на тракторные прицепы навоз, теперь здесь не видать. Ну, конечно же, они где-то в поле. Собралась лишь стайка малышей, остановившихся пока поодаль.
И только какой-то хлипкий дедок, которому, видно, уже и кружка пива не всласть, неведомо как и откуда взявшись, стоит рядом с машиной. Где там стоит: он даже улыбается, выставив съеденный клык — знак неприкрытой батрацкой бедности, поднимает руку, все уже отдавшую фон Лепперам, и сипло каркает:
— Хайль Гитлер, Хельмут, и вы, герр Штундер! Что, наконец-то вы его взяли?..
«А ведь я тебя, старый хрен, ни разу не видел», — думает Алесь, невольно отмечая про себя, что этот клык и кривую улыбку раба не забудет, как лицо свое между штыков в большом, необычном зеркале.
И вот они едут.
В «зеркале» еще одно лицо: рядом с шофером — Хельмут. Железная маска с него сошла, а на фарфор легло выражение довольства: и поместье, и батрацкий поселок (ну, пускай только бабы да детвора) видели, как здорово был ликвидирован путч!..
«Герой, — лежачей корове на хвост наступил», — вспомнил Алесь поговорку. И почувствовал, что улыбается. Да, все же улыбнулся.
Анализировать все, что произошло, и тем более — что еще произойдет, он не может, да и не стремится. Значительно позднее он подумает, что Хельмут, очевидно, получил в шталаге нагоняй за первую поблажку пленным, которые так распустились, черт побери, из-за немецкой доброты, и ему пришлось теперь выправлять ошибку перед родиной и фюрером. Еще позднее Руневич задумается и об этой вспышке их наивной и опасной смелости…
Теперь же он только чувствует, что все обошлось, что самого страшного сегодня не будет…
Майская зелень хлебов, деревьев по обочинам. Поселок. Железнодорожный переезд с полосатым, будто спокон веку поднятым, шлагбаумом. Снова поле за придорожными деревьями. И солнце. На близком горизонте — лес. До города, где находился шталаг, километров, кажется, пятнадцать.
Унтер Хельмут важно молчит. Молчат и его подчиненные. И только когда въехали в лес, прозвучало:
— Хальт!
Еще не сойдя с машины, он деловито говорит:
— Тут и кончим.
За два месяца вахманства в имении унтер более или менее узнал арбайтскоманду, хотя — и трезвый и пьяный — он был к ней вполне равнодушен. «Длинный Алекс» не только хорошо поет — он и по-немецки понимает лучше всех. И Штундеру нечего было так горячо убеждать, что путшер — подстрекатель — именно он, Руневич: Хельмут знает это и сам. Тирада перед строем «Что такое немцы и что такое Германия» и была рассчитана прежде всего на него, на путшера. «Пускай понимает, что я говорю, и сейчас пусть подрожит…»
Однако, прежде чем осуществить обещанный конец, фарфоровый красавчик отошел шага на три и, повернувшись в профиль, продемонстрировал щедро воспетую Ремарком непосредственность.
«…Мы мочимся серебром», — невольно всплыла в памяти Алеся фраза из