— Эвкалиптовый мед из Кенитры, госпожа.
— Ваш младший сын был прав. Я никогда не ела таких восхитительных лепешек.
Мама залилась густым румянцем, а доктор спросила Мустафу, не хочет ли он проехаться с ними в медицинском фургоне. Мустафа от счастья потерял дар речи и только умоляюще посмотрел на маму. Когда же она отпустила его ласковым кивком, ибо ее природная доброта была сильнее раздражения, Мустафа исторг победный клич и вприпрыжку обежал весь двор. Мы с Ахмедом в это время тщились скрыть зависть за надменным безразличием.
Доктор, улыбаясь, протянула Мустафе чемоданчик с медицинскими инструментами. В благоговейном трепете от такой привилегии он разинул рот.
— Это… это я понесу?
Он едва держал тяжелый чемоданчик.
— К полудню ваш сын будет дома, — заверила доктор.
Мы смотрели вслед медицинскому фургону, в кабине которого, между солдатом и ассистентом красавицы доктора, уезжал наш Мустафа.
Как и было обещано, его доставили обратно перед полуднем.
Мы с Ахмедом вели шахматную партию во внутреннем дворике под навесом. Воздух был густой и горячий. Тени от шиферных пластин и полосы солнечного света образовали на полу клетчатый узор. Мы сделали вид, будто не замечаем Мустафу, открывающего калитку.
— Смотрите! — закричал Мустафа. — Я получил целых две медали!
И указал на значки, украшавшие его грудь: один был с красным крестом на белом поле, другой — со звездой в полумесяце.
Я ограничился равнодушным кивком, Ахмед зевнул.
Мустафа подошел ближе и насмешливо констатировал:
— Вы просто завидуете.
— Предатель! — с презрением процедил Ахмед. — Ты заставил отца потерять лицо, и теперь он с нами не разговаривает.
Ничуть не огорчившись, Мустафа принялся рассказывать, как провел утро, и мы, сами того не желая, слушали с интересом. Мустафа сообщил, что ф’квай, школьный наставник, громко ссылавшийся на Коран, где ничего не сказано о прививках, в конце концов был вытащен из мечети бритым солдатом и подвергнут унижению посредством шприца.
— Как он извивался, как визжал! Точно девчонка! — смеясь, рассказывал Мустафа, и мы с Ахмедом разделяли его торжество, ведь наставник был тиран, безжалостно запугивал и шпынял нас.
И тут из дома вышел отец. Наш смех мгновенно оборвался. Не в силах смириться с потерей авторитета, отец все утро пролежал на постели, отвернувшись к стене. При виде Мустафы его лицо исказилось. Когда отец направился к младшему сыну, ни у кого из нас не осталось сомнений относительно его намерений.
Мустафа не падал духом. Он коснулся значков, что были приколоты у него на груди.
— Госпожа дала мне это, потому что я был хорошим мальчиком, — с гордостью заявил Мустафа.
Отец, однако, приближался; Мустафа дрогнул и, в свою очередь, стал пятиться. Он снова коснулся значков — судорожным движением, еще надеясь, что отец просто не заметил их в первый раз.
— Я теперь рыцарь его величества короля, — произнес Мустафа возмущенно и настойчиво. — Так сказал солдат, Шоаш. Меня нельзя бить, Бба!
На долю секунды отец заколебался, затем продолжил наступление.
— А вот это мы сейчас увидим, — мрачно проговорил он.
Ахмед успел нажаловаться маме, и она очертя голову бросилась во дворик, отцу в ноги.
— Молчи, Мабрука! Этот мальчишка выставил меня дураком, да еще перед чужими.
Мустафа теперь упирался спиной в стену. Загнанный в ловушку, он скорчился, почти распластался на земле. Отец навис над ним. Раболепная поза не помогла. От одного яростного удара, сотрясшего воздух подобно грому, Мустафа пролетел почти через весь двор.
Я было шагнул вперед, но отец остановил меня взглядом.
Мустафа, шатаясь, поднялся. Отпечаток отцовской руки был как клеймо на его лице. Он пару раз кашлянул и как бы удивленно покачал головой. Изо рта хлынула кровь. Мама пронзительно вскрикнула, но отец заступил ей дорогу. Непроизвольно дрожа, мой маленький брат побрел к деревянной калитке, вышел за пределы дворика. Мама хотела бежать за ним, отец остановил ее грубым окриком:
— Не смей утешать его. Это будет ему хороший урок.
Бессильные что-либо предпринять, мы провожали Мустафу взглядами. Он брел мимо валунов, оторочивших ближнюю гору. Мама упала на колени и заплакала, завыла:
— Мое дитя! О мое бедное дитя!
Едва отец исчез в доме, как Ахмед будто забыл, что сам же и позвал маму, отстранился от происходящего.
Я обнял ее, задыхаясь от сдерживаемых слез.
Мустафа не возвращался до позднего вечера и еще много дней не разговаривал с нами. Красное пятно на его лице потемнело, сделалось багровым, затем — мраморно-черным.
Пагуба
В тот вечер на Джемаа, глядя вслед быстро удалявшемуся Мустафе, я вспомнил случай с прививками. Мустафа растворился в сумраке прежде, чем я успел остановить его; манера ухода тяготила меня не меньше, чем тогда, давно, в раннем детстве Мустафы. Я боялся за брата и не мог продолжать свою историю.
Я окинул взглядом площадь и вспомнил предупреждение Саида. Мне хотелось сослаться на плохое самочувствие, попросить прощения у слушателей и вовсе уйти с площади. Мне хотелось даже пуститься на поиски моего заблудшего брата с целью вразумить его.
Но я ничего этого не сделал. Блюдя обязательства перед слушателями, я заставил себя вернуться к начатой истории. Я отмахивался от собственной совести, требовавшей следовать за братом; я стал пленником своего ремесла.
Вот почему вскоре я поймал себя на том, что говорю о площади Джемаа в нехарактерно мрачных выражениях, что изображаю ее колдуньей, старой как мир, но с лицом и голосом юной девы; непостоянным существом, которое порой заботится о своих детях — тех, что живут здесь, и тех, что появляются от случая к случаю, — а порой вредит им и ввергает в великое горе.
— Она опасна, — вещал я, — но таковы и некоторые женщины из плоти и крови: над ними тяготеет их темное прошлое, оно сильнее их красоты. Остерегайтесь таких женщин, ибо с ними шутки плохи.
Один из слушателей осведомился с некоей долей негодования, что я разумею под темным прошлым.
— Лично я множество раз приходил на Джемаа из своего селения и всегда покидал ее очарованным и на душевном подъеме. Самый воздух здесь подобен терпкому напитку. Он бодрит меня и заставляет желать большего. Так почему же ты, рассказчик, изобразил нашу Джемаа этакой злодейкой?
Я напомнил ему, что до недавнего времени Джемаа была местом публичных экзекуций и казней через повешение. Здесь находили свой конец как виноватые, так и правые; одни умирали с криками отчаяния, другие — с вызовом, который порождается безнадежностью.
— Приникни ухом к мостовой, — сказал я, — и услышишь их крики.