социализма и имеет все признаки мертвого и ущербного: жестокость, анти-интеллектуализм, необузданную страсть к нападкам, глубокий, исполненный ненависти инстинкт убийцы – ultima ratio обреченных сил. По-настоящему молодое, революционное, устремленное в будущее так не ненавидит»[47].
В этом отрывке Томас Манн имел в виду прежде всего кампанию травли, развязанную против него в националистических и нацистских газетах. Не в последнюю очередь из произведений Шмелева и Наживина он должен был знать, что ненависть, жестокость и беспощадное преследование тех, кого власть назначала врагом, были не только теорией, но и обыденной практикой Советского государства. И в этом государстве воплощалась отнюдь не буржуазнореакционная, а вполне революционная, «устремленная в будущее» идея. Но чем более угрожающей становилась активность нацистов в его отечестве, тем менее он желал комментировать факты массового террора в СССР. В новом издании очерка «Гете и Толстой» в 1932 году он вычеркнул из рукописи пассаж, в котором революция в России сравнивалась с «азиатским» хаосом. Теория «азиатизма» навсегда ушла в прошлое.
Символической вехой в эволюции взглядов Томаса Манна можно считать его последнее письмо Шмелеву, датированное 13 ноября 1932 года. Он благодарил русского собрата за новую замечательную книгу (рассказ «На пеньках», в немецком переводе). Заканчивалось письмо трогательными словами сочувствия и восхищения. Томас Манн уверял Шмелева, что его слава как писателя обоснована не только отражением страдания. Эта слава, писал Томас Манн, освещена счастьем первой половины его жизни, и «память об этом счастье будет всегда достаточно сильна», чтобы осветить эту славу изнутри. Затем Томас Манн сообщал, что скоро снова будет в Париже, и был бы рад встретиться там со Шмелевым[48].
Средняя часть письма содержала совсем другое послание. «Как человек нерусский <…>, – писал Томас Манн,
я не могу и не имею права судить о нынешней России и том насильственном социальном эксперименте, который эта страна предприняла. Время покажет или опровергнет жизнеспособность и право на будущее этого нового общественного и государственного строя. Мы должны также посмотреть, каковы будут те культурные, художественные и литературные достижения, которые создаст этот новый мир. Во всяком случае, несомненно, что то человеческое и духовное горе, которые принесло с собой это обновление, имеют полное право быть выраженными, и в Ваших <…> произведениях мы всегда будем находить истинное и пронзительное выражение этого горя[49].
Шмелев не был случайной жертвой революции. Его антикоммунистические взгляды были результатом долгого развития. В своей счастливой юности он, как многие современники, тоже увлекался революционной идеей. После событий 1917 года он стал свидетелем массового террора и разорения. Его единственного сына расстреляли красные. Этот опыт привел Шмелева к убеждению, что не «плохие» исполнители извратили «чудесную» революционную идею, а идея сама по себе с самого начала была ложной. Трагедия России провела в мировоззрении Шмелева четкую границу между Добром и Злом, которая так определенно прослеживается в книге «Солнце мертвых». Область Зла включала в себя революцию со всеми ее идеями и лозунгами. Уклончивое заявление Томаса Манна о том, что он не имеет права судить о насильственном социальном эксперименте большевиков, должно было вызвать у Шмелева неприятный осадок.
Материалом произведений Шмелева, созданных в эмиграции, служили воспоминания о дореволюционном прошлом. Но подобно многим русским эмигрантам он жил надеждой, что его страна когда-нибудь освободится от диктатуры. Сухое замечание Томаса Манна о том, что только время подтвердит или опровергнет ее жизнеспособность, должно было оскорбить эту надежду. Не совсем уместно в контексте его письма к Шмелеву звучали слова о культурных достижениях, которые, вероятно, создаст новый, т. е. советский мир. На фоне осторожных, но однозначных уступок «новому миру» Томас Манн предоставлял Шмелеву право в художественной форме выражать горе, которое этот мир принес, – в сущности, неотъемлемое право любого художника, не нуждающееся в доказательстве.
Письмо от 13 ноября 1932 года было его последним контактом с русским коллегой. Оно было написано за три месяца до отъезда Томаса Манна из Мюнхена, который стал началом многолетней эмиграции. Средняя часть письма звучала прощальным аккордом: писатель расставался с миром «белых», «консерваторов» и противников «прогрессивной идеи», а вместе с ним вытеснял из памяти и вопрос о моральных последствиях большевицкой революции. При всем искреннем сочувствии к отдельным ее жертвам, он уже не желал полемизировать с их антисоветскими взглядами. Его интерес к СССР становился все более открытым, антипатия к «московской» реальности – все менее явной.
30 января 1933 года Адольф Гитлер был назначен имперским канцлером. 11 февраля Томас Манн с легким багажом отправился в лекционное турне за границу. Поначалу он не принял всерьез приход к власти нацистов и рассчитывал через несколько недель вернуться домой в Мюнхен. 18 февраля он выступал в Париже с докладом о Рихарде Вагнере. Встретиться со Шмелевым ему не удалось. С этого времени контакты Томаса Манна с представителями русской эмиграции ограничивались несколькими эпизодическими знакомствами.
Когда после поджога рейхстага в конце февраля ему стало ясно, что возвращение на родину откладывается на неопределенный срок, он пережил самый тяжелый с 1918 года кризис в своей жизни. Случаю было угодно, чтобы в жизни Бунина в том же году произошло одно из самых знаменательных событий: в ноябре 1933 года ему была присуждена Нобелевская премия по литературе. Бунин вспоминал:
Наряду со всем тем обычным, что ежегодно происходит вокруг каждого нобелевского лауреата, со мной, в силу необычности моего положения, то есть моей принадлежности к той странной России, которая сейчас рассеяна по всему свету, происходило нечто такое, чего никогда не испытывал ни один лауреат в мире: решение Стокгольма стало для всей этой России, столь униженной и оскорбленной во всех своих чувствах, событием истинно национальным…[50]
Немецкий перевод «Жизни Арсеньева» вышел в Берлине в 1934 году[51]. Это произведение Бунина, как и последующие переводы его книг на немецкий язык, Томасу Манну не суждено было прочитать.
1933–1939
«Диктатура во имя человека и будущего». Симпатия на расстоянии
Я отправляюсь в путь как «симпатизирующий». Да, я с самого начала симпатизирую эксперименту по построению гигантской империи единственно на основе разума и я поехал в Москву с пожеланием, чтобы этот эксперимент увенчался успехом.
Лион Фейхтвангер. Москва 19371
При встрече с Буниным в 1926 году Томас Манн испытал «что-то вроде эвентуального товарищества»[52][53]. В Германии, по его мнению, «до такого еще не дошло», но не исключено, что когда-нибудь и ему придется разделить судьбу русского писателя и стать эмигрантом.