class="v">астры и другие огнеопасные цветы.
Осень, что становится платьем,
по воскресеньям полным плоти и соли
сложенного белья.
Прежде, чем шкаф замолчит, станет доской,
дальним родственником сосны, —
кто будет носить пальто,
когда ты однажды умрешь?
Шевелить рукой в рукаве,
Упреждая любое движенье?
Кто станет поднимать воротник,
останавливаться перед картинами
и жить одиноким под колокол ветра?
Комариная мука
В нашем районе год от года становится хуже.
Часто мы приглашаем гостей, чтоб немного
уменьшить толпу.
Но люди вскоре опять уходят, —
после того, как похвалят сыр.
Это не беда.
Нет, чувство, что происходит нечто
более древнее, чем рука —
что есть в любом будущем.
Когда кровати спокойны
и маятник висит на звучащих, бесчисленных нитях,
нитях рвущихся и начинающих вновь,
немного громче,
когда я зажигаю трубку
и сижу лицом к озеру,
по которому плывет плотный шорох,
я беспомощен.
Теперь мы не хотим больше спать.
Мои сыновья бодрствуют,
дочери толпятся у зеркала,
жена поставила свечи.
Ныне мы верим в огни,
по двадцать пфеннигов каждый,
к которым летят комары,
к короткому обещанью.
Школа теноров
(фрагмент)
Возьми тряпку, сотри луну,
напиши солнце, другую монету
на небе, школьной доске.
Потом садись.
Твой аттестат будет хорошим,
тебя переведут,
ты будешь носить новую, более светлую кепку.
Ибо мел прав,
и прав тенор, поющий его.
Он лишит бархат листьев,
плющ, метр ночи,
мох, его нижний тон,
он прогонит любого черного дрозда.
Перевод с немецкого М. Клочковского
Из немецкой прозы
Юдит Герман
Хантер – Томпсон – Музыка
День, когда что-то все-таки происходит, это пятница перед пасхой. Хантер идет вечером домой, купив в супермаркете супы-концентраты, сигареты, хлеб и в вино-водочном магазине – самый дешевый виски. Он устал, у него слегка подкашиваются ноги. Он идет по 85-й улице, зеленые кульки, болтаясь, бьют его по коленям, мартовский снег, тая, превращается в грязь. Холодно, световая реклама «Вашингтон-Джефферсона» неясно мерцает в темноте словами «Отель-Отель».
Хантер толкает ладонью крутящуюся дверь, тепло затягивает его внутрь, у него перехватывает дыхание, на зеленом полу остаются черные следы. Он входит в сумрачное фойе, стены которого, обитые темно-красным шелком, мягкие кресла и большие хрустальные светильники говорят о необратимости времени; шелк топорщится волнами, кожаные кресла выглядят засиженными и потертыми, во всех светильниках не хватает матовых стекол, и вместо двенадцати лампочек в каждом горят только две. «Вашингтон-Джефферсон» уже больше не отель. Он – убежище, дешевая ночлежка для стариков, последняя станция перед концом, дом с привидениями. Только изредка сюда по неведению попадает обычный турист. Пока кто-то не умирает, все комнаты заняты, когда же кто-то умирает, комната на короткое время освобождается, чтобы принять очередного старика – на год или на два, или на четыре-пять дней.
Хантер идет к стойке, за которой сидит владелец отеля Лич. Лич занят тем, что ковыряет в носу и просматривает объявления о знакомствах в «Дэйли Ньюз». Хантер ненавидит Лича. Каждый в «Вашингтон-Джефферсон» ненавидит Лича, за исключением разве что старой мисс Джиль. Лич разбил ее сердце. Сердце мисс Джиль и без того было покрыто шрамами, в нем стоит искусственный клапан. Лича не интересует мисс Джиль. Его интересует только он сам, да еще объявления о знакомствах в «Дэйли Ньюз» – и только с извращениями, подозревает Хантер – и, конечно, деньги. Хантер ставит зеленые кульки на обшарпанную стойку, тяжело дышит, произносит: «Почта».
Лич, не глядя на него, говорит: «Почты нет. Конечно же, нет никакой почты». Хантер чувствует перебои сердца. Ничего серьезного – оно пропускает один удар, медлит, а потом стучит дальше, милостиво, и, как будто хочет сказать: маленькая шутка. Хантер говорит: «Не могли бы вы, по крайней мере, взглянуть, нет ли для меня почты».
Лич встает с видом человека, которого оторвали от чрезвычайно важного дела, и усталым жестом указывает на пустые ящички. «У вас номер 93, мистер Томпсон. Видите – он пуст. Так же как всегда».
Хантер видит пустой ящик, смотрит на другие пустые ящики вверху и внизу, в 45-м лежит шахматный журнал для мистера Фридмана, в 107-м руководства по вязанию для мисс Вендерс, их как-то необычно много. «По-моему, мисс Вендерс уже много дней не берет свою почту, мистер Лич», – говорит Хантер. «Вы бы посмотрели, все ли у нее в порядке».
Лич ничего на это не отвечает. Хантер с чувством маленького триумфа берет кульки и поднимается на лифте на четвертый этаж. Лифт сильно трясется, срок его эксплуатации давно прошел, света в нем нет. Двери с грохотом открываются, Хантер идет по коридору, ощупывая стенку. С тех пор, как три недели назад умер старый Райт из 95-го номера, Хантер чувствует себя в этом углу одиноко, ему страшно. Надпись «Выход» над дверью, которая ведет на лестницу, светится тускло. Судя по звукам, доносящимся из ванной комнаты в конце коридора, там кто-то есть, слышен плеск воды, сильный кашель, Хантера передергивает, сам он обычно пользуется рукомойником в своем номере, в общую ванную старается ходить как можно реже, к сожалению, большинство стариков вызывают в нем отвращение. Хантер поворачивает ключ в замке, включает свет, закрывает за собой дверь. Он выкладывает продукты, ложится на кровать и закрывает глаза. В темноте вспыхивают и гаснут зеленые точки. Здание движется. Скрипят половицы, где-то хлопает дверь, вдалеке дребезжит лифт. Слышна тихая музыка, звонит чей-то телефон, что-то падает с глухим стуком на пол, на улице сигналят такси. Хантер любит эти звуки. Он любит «Вашингтон-Джефферсон». В этой любви есть грусть, покорность судьбе. Он любит свою комнату, которая стоит 400 долларов в месяц, он заменил в ней 20-ваттные лампочки на 60-ваттные, повесил на окна синие шторы. Он поставил книги на полки, магнитофон и кассеты положил на комод, повесил над кроватью две фотографии. Есть стул для гостей, которых никогда не бывает, и телефон, который никогда не звонит. Возле рукомойника стоит холодильник, на холодильнике –