оповестили. Мысль об этом, подобно не растаявшей до конца льдинке, продолжала свербить у меня в мозгу.
И это было совсем не смешно. Они просидели так уже два или три часа, наблюдая, как я прихожу в себя. Необходимо было прояснить ситуацию, и мне пришлось напрячься изо всех оставшихся у меня сил, чтобы наконец их выслушать. Моя мать снова со мной заговорила. Этого требовал ее материнский долг. Я не ответил. Я по-прежнему с трудом сдерживал отвращение, которое она у меня вызывала. С удовольствием бы ей как следует вмазал, если уж на то пошло. Причин для этого у меня была тысяча, а может, и больше, какие-то, наверное, я еще даже не успел до конца осознать, но все они подпитывали мою ненависть. Я едва не лопался от переполнявших меня причин. А он пока в основном помалкивал. Решил не лезть на рожон, короче. Просто таращил глазки, как жареный карась. Это же была война, о которой он всегда предупреждал, поэтому мы и здесь. Они приехали из Парижа специально, чтобы меня повидать. Им пришлось обратиться за разрешением в комиссариат в Сен-Гае. Тут они сразу же переключились на свой магазин[12], где дела шли хуже некуда, что также прибавило им проблем. Из-за шума в ухе я слышал далеко не все, что они говорили, но мне и этого хватило. Никакого сочувствия я к ним не испытывал. Я еще раз на них взглянул. У изножья своей кровати я видел двух потрепанных жизнью несчастных людей, и все равно сознание у них так и осталось младенчески незамутненным.
- Черт, — произнес я в итоге, — мне нечего вам сказать, можете валить...
— О! Фердинанд, — воскликнула в ответ моя мать — ты опять за свое. Мог бы уже и угомониться. Свое ты уже отвоевал. Ты, конечно же, ранен, но жив и вскоре непременно пойдешь на поправку. Война рано или поздно закончится. Ты найдешь себе хорошее место. И если возьмешься наконец за ум, твоя жизнь обязательно наладится. Твоему здоровью, по сути, уже ничего не угрожает, твои родители тоже еще бодры и полны сил. Ты же знаешь, мы никогда не позволяли себе ничего лишнего... Дома ты всегда был окружен заботой... Здешние дамы за тобой ухаживают... По дороге сюда мы встретили твоего лечащего доктора... Он отзывается о тебе с большой теплотой...
Я окончательно заткнулся. Никогда в жизни я еще не видел и не слышал ничего более отвратного, чем мои отец и мать. Я решил сделать вид, что заснул. И они, причитая, отправились на вокзал...
— Он бредит, вы знаете, он постоянно бредит, -пыталась оправдать меня Л’Эспинасс, провожая их, чтобы они не расстраивались.
Ее слова доносились до меня из коридора.
Но так просто, разумеется, это закончиться не могло. Беда никогда не приходит одна. И часа не прошло, как заявляется наша маркитантка мадам Оним собственной персоной. Она тоже останавливается у изножья моей кровати и что-то бормочет. Меня все еще лихорадит. На ней шляпка с птичкой и вуалькой, боа и меха. Шик. Она так огорчена, что подносит к лицу носовой платочек, но я сразу все понял по ее глазам. Я-то ее знал. Она собирается меня обо всем расспросить. Поэтому она и нагнетала обстановку. Но сумеет ли она хоть что-то понять? Это первое, что пришло мне в голову. Я и сам уже почти ни о чем не вспоминал, только иногда. Нет таких слов, какими можно было бы передать смысл нашего рейда, и то, как он завершился. Подобные вещи нужно чувствовать. А эта шлюха Оним вообще была не способна на какие-либо чувства.
— Он погиб, — сухо бросил я. — Он умер героем! И больше мне нечего сказать.
Тут она грохнулась на колени.
— О! Фердинанд, — воскликнула она. — О! Фердинанд.
Она попыталась подняться, шагнула и снова упала на колени. Наконец она зарылась лицом в мои одеяла и начала рыдать. Никогда не был поклонником такого жанра. Это не мое. И вот она продолжает обливаться слезами. А мамзель Л’Эспинасс находилась неподалеку, сидела за ширмами, где наверняка все слышно. И поэтому сразу же оттуда выскочила.
— Не следует слишком утомлять раненых, мадам, доктор это запрещает. Посещение окончено...
И тут мадам Оним одним махом выпрямляется во весь рост, все еще смущенная, но воспрявшая духом.
— Фердинанд, — обращается она ко мне нарочито громко, чтобы все ее слышали, — вы не забыли, что оставили мне в расположении части расписку о вашем долге в триста двадцать два франка?.. Когда вы намереваетесь мне их выплатить?
— Не знаю, мадам... Здесь мне ничего не платят...
— Ах, вам ничего не платят! Хорошо, в таком случае я напишу вашим родителям. Однако, насколько я помню, это вы давали мне слово чести, что рассчитаетесь по всем долгам в войсковой лавке...
Ей явно хочется унизить меня в глазах Л’Эспинасс, поэтому она и вошла в раж. А в довершение всего она добавляет:
— Кажется, по пути сюда я встретила ваших родителей. Может быть, я еще застану их на вокзале.
После чего ее как будто ветром сдуло, настолько стремительно она кинулась прочь и исчезла за дверью, ведущей на лестницу. Я считаю до ста, потом до двухсот. Где-то через четверть часа возвращается мой отец... запыхавшийся, вне себя.
— Ну почему, Фердинанд, почему ты нам сам сразу об этом не сказал, разве так можно, только этого нам еще и не хватало. Маркитантка требует с нас долг прямо на перроне. Сумму, что ты остался ей должен после отъезда из части. А мы и так всю жизнь едва сводим концы с концами, но делали все, чтобы ты ни в чем себе не отказывал, чего бы нам самим это ни стоило, и тебе это известно лучше, чем кому бы то ни было! А ты заставляешь нас так унижаться. Да еще целых триста франков... по нынешним временам нам опять придется залезть в долги и, думаю, это окончательно нас обескровит, твоя мать вынуждена будет снова заложить свои серьги. Я обещал возместить твой долг в течение восьми дней, я же человек чести! Но о чем ты думал Фердинанд, ведь идет война, и тебе об этом прекрасно известно? Наш бизнес находится на грани краха, и уж ты-то должен бы был понимать, как нам тяжело... Я даже не знаю, удастся ли мне сохранить место в Ла Коксинель[13].
У него